Мертвые мухи зла — страница 44 из 104

— Но я не верю в Бога, Уля.

— Все равно. Молись. И я стану.

Мы расстаемся. Я понимаю, что навсегда. Робко спрашиваю:

— А если… Ты дашь мне… твой новый адрес?

— Нет. Нельзя.

— Но я не выдам тебя! — кричу в отчаянии. — Ты разве не веришь?

— Верю. Но дело не во мне. Тебе лучше не знать мой адрес. Маме — тоже. Для всех я уехала на родину, Украину. Прощай. — Она крестит меня, целует в лоб, как покойника, и уходит. Все… Теперь я один. Совсем один. Маме не до меня и долго будет не до меня, но это ее дело, в конце концов. Она еще молода и имеет право на свое маленькое счастье. Дай-то ей бог. Или Бог?

… - Мы расписались! — торжественно возвещает мама и бросается ко мне, целует в губы, щеки, уши, тискает, мнет, словно я резиновая игрушка.

— Поздравляю, — выдавливаю мрачно. Трифонович берет меня под мышки и пытается подбросить к потолку. Вотще. Я тяжеленький…

— Мы — мужчины, суровые люди, мы целоваться не станем. А дружить?

— Дружат мальчики с девочками, — отвечаю мрачно, выворачиваясь из его цепких рук. Он немного смущен своей неудачей.

— Вы вдвоем? А гости? Я так счастлив… — продолжаю ерничать.

— Сейчас будут. — Мама на ходу сбрасывает пальто и летит на кухню. Мужчины! Помогите даме! Накрыть на стол!

— Поможем? — весело трясет меня за плечи новоиспеченный отчим.

— Не приучен, — отвечаю с мерзкой интонацией. Мнится, что так должны были некогда разговаривать с прислугой барчуки.

— Разве? — нарочито удивляется. — А я-то думал, что ты рыцарь!

— Вы — чекист, мама — ваша жена, а я… Пасынок. А дамы и рыцари гниют под Перекопом. Не согласны?

Хлопаю дверью. Не могу себя перебороть. И года не прошло, как привезли отца в красном гробу. Какое там… Едва полгода минуло. И — на тебе!

И вдруг грязная мыслишка шевелится на самом дне того, что называют мозгом или разумом: а, может быть, все началось давно? Еще при папе? Только не замечал свежего румянца на щеках у любимой жены капитан госбезопасности Дерябин?

Осознаю, что я — негодяй. Но мне легче. Всегда легче, если кто-то хуже тебя. Эх, папа-папа…

Пиршество. Пир на весь мир. У великого поэта алкоголики ползли через канавы и захлебывались, у нас — ничего особенного. От избытка чувств и полной безопасности (все свои, в конце концов, никто не просексотит) капитан госбезопасности Чуцкаев поет диким голосом о том, как широка страна его родная и как много в ней колоний и лагерей. Поднимает палец к носу:

— Наши враги, значит, поют эти слова в осуждение. В издевку. А я — вы чувствуете? — с гордостью! Ибо кто перевоспитает и вернет к жизни тысячи оступившихся? Только колонии и лагеря, товарищи! Так поднимем… Или подымем? Неважно. За!

Пьют с веселым смехом, вопрос заострен необычно, смело, какой могучий, грозный наш народ, как устремлен в будущее, к великому горизонту коммунизма…

— А у меня другой тост, — говорю ровным голосом, давя усмешку. Она сейчас не нужна. — Выпьем за то, чтобы все враги, все до одного! Погибли самой страшной смертью, в муках и крови! Нечего тратить народные денежки! Перевоспитывать… Разведчиков, шпионов и диверсантов уничтожают, а не перевоспитывают! Нам не нужны полумеры! Так сказал на юбилее НКВД товарищ Микоян! — Выпиваю одним глотком, улыбаюсь. Теперь даже непременно: Горько, товарищи!

Трифонович смотрит на меня, как на чудище обло, стозевно и лаяй, он, бедный, не ожидал. Тянется к маме, она, робко, навстречу, наконец целуются, и все с облегчением кричат нечто несуразное. А я тихо исчезаю. Мама счастлива? Я не препятствую.

Уля часто повторяла: «Не судите. Да не судимы будете». Что ж… Я не сужу. У меня нет неприязни к румяному, бедной маме моей, бывшим товарищам отца по службе. Работе, точнее. Слово «служба» они не любят. Старорежимное словечко…

Я никому не желаю зла. Год пролетит незаметно. Меня примут в специальное учебное заведение. Через два года — я на работе. И тогда посмотрим. Убежден: столетия пройдут, прежде чем увянет госбезопасность. Побоку личные дела. Посторонние мысли. Что бы там ни писали в книжках или говорили по радио — все это ерунда. Чекист — это не просто человек. И не совсем человек, я давно это понял. Есть сведения для детсада, школы, вуза и толпы, одним словом. Если следовать усредненной морали, которой пока еще на самом деле нет (старая ведь отвергнута полностью, до основания!), разоблачить и обезвредить врага нельзя. Невозможно! Потому что мгновенно просыпаются «чуйства». Кого-то жаль, кто-то не так уж и виноват. Чепуха…

Если можно забыть о самом любимом, пусть и ушедшем (да ведь только что, совсем недавно, вот в чем дело!) — значит, тем более можно и должно отбросить фигли-мигли, выковать в себе борца новой идеи и ступать, ступать, ступать… По трупам? Да хоть и по живым…

Площадь «Жертв революции», Марсово поле. Ноги принесли. И я вдруг понимаю, зачем: здесь покоятся мои предшественники. Те, кто ушел из жизни во имя жизни расцвета. Слова вычурные, суть верная. Из-под этих камней сочится кровь борцов. Я должен сделать так, чтобы сочилась кровь врагов. И я сделаю это…

Телефонная будка около входа в «Ленэнерго». Вот: Лена давно не звонила. Это не дает мне покоя. Шарю в кармане — монетка есть. И все мои предыдущие, такие правильные, такие «мощные» (не по летам) мысли вдруг испаряются. Лена. Тоненькая, с голубыми глазами, словно с открытки (не пошлой, хорошей!), я ведь не видел и не слышал тебя столько дней…

Палец не попадает в отверстие диска — неужели я волнуюсь? Надо же, оказывается, и мне, как и многим великим, ничто человеческое не чуждо… Наконец щелкает. Низкий мужской голос: «Слушаю». — «Будьте добры Лену». «А… вы кто?» — «Сергей. Вы отец Лены?» — «Сейчас…» И я слышу полузабытый голос (господи, месяц прошел… А мама забыла папу через полгода. Хм…): «Сережа… Ты… можешь прийти… Прямо сейчас?» И сразу же отчаянный крик: «Не приходи, не…» — и гудки. Короткие. Мерзкие. Что произошло? Сумасшедший дом…

Нет. Это не сумасшедший дом. Это — реальная жизнь. По спине бегут мурашки и такое острое, такое простое желание: забыть о звонке. О Лене. О том, что страна и народ напрягаются в пароксизме борьбы. С врагами народа. Исчадиями ада. Одно из этих исчадий — Лена. Ничего страшного: она велела идти домой? Велела. Я и пойду… Ведь я не помогу ей. А вот «в поле зрения» попаду непременно. И кому от этого станет лучше? Риторический вопрос…

Бегут, бегут мысли (мыслишки, конечно, только кто в этом признается?). Вот и остановка трамвая. За спиной вход в церковь Михайловского замка, напротив — одноименный сад, правее зарыты в землю «не жертвы — герои», еще правее — Летний…

И вот подходит громыхающий трамвай. Ну, Дерябин? Скатываются по ступенькам веселые пассажиры (это такая точка зрения: пока одних сажают другие живут счастливо), что-то кричит кондуктор, покупаю билет (в тюрьму?) и прислоняюсь к окну последней площадки. Убегают рельсы, Марсово, казармы, Летний разворачиваются в панораму, она грустна. Как это у Гумилева? «Мы пролетели по трем мостам…» Грохочем по единственному. Отчетливо слышу вороний грай. Огромная каркающая стая перелетает Неву. Нечто черное, расплывчатое, ужасное. Эти птицы предвещают гибель…

Миновали мечеть. Слева остался Ленфильм — гнездо гениальных создателей фильма всех времен и народов. На него шли стройными колоннами и несли транспаранты. В какой еще стране возможно такое? И вот — остановка. Сто шагов и — дом Лены. Огромный, цветной, с вычурными балкончиками, рустами, сухариками и волютами. Есть и ризолиты. Произведение зодчего, который попрощался с эклектикой середины века, но модерна еще не ощутил…

Стараюсь идти спокойно, сдержанно, но — куда там… Ускоряю и ускоряю шаг, от вычурных ворот лечу на крыльях. Вот ее балкон, парадное, лестница, второй этаж, двери квартиры чуть приоткрыты, красноармеец в фуражке с голубым верхом держит у ноги винтовку с трехгранным штыком. Но я еще ничего не понимаю…

— Сюда нельзя, проходи! — Он преграждает путь свободной рукой.

— Меня вызывали… — пытаюсь пройти, он кричит — куда-то в глубь коридора:

— Товарищ сержант госбезопасности! Парень тут! Говорит — вызывали!

Появляется невысокий, в серой кепке, плащ, сапоги — знакомая картинка…

— Этот?

— Этот самый! Прет нахально!

— Ты звонил? Лене?

И я понимаю — вдруг (как ушат на голову), что игры кончились. В квартире Лены НКВД. Так должно было случиться, всегда это знал. И еще… Она кричала, хотела меня спасти. Значит? Значит, я обязан поступить именно так, как хотела любимая девочка. К чему лишние жертвы? Что скажут на Литейном, дом 4? В адрес мамы и отчима? И вообще: ей я не помогу. А вот сам…

Я чувствую, я уверен: надо (не «надобно», нет) сказать: я никуда и никому не звонил? С какой стати? Что за глупости? Мне сказали, что девочка больна — вот я и зашел. Проведать. Мы вместе учимся. А что? Я — ничего… Но губы смыкаются, и из моего рта вылетают совсем другие слова:

— Звонил. Здесь гнездо шпионов?

Идиот… Этого могут не простить и пасынку ответственного сотрудника. Он рывком втаскивает меня в коридор. Я вижу Лену. Она сидит в комнате, на стуле, в ее погасших глазах ужас…

— Я же кричала тебе… — роняет безнадежно.

— Очень хорошо! — Сержант госбезопасности в штатском обрадован так искренне, что беззастенчиво потирает руки. — Первое: по-че-му ты не хо-тела, чтобы он… — кивок в мою сторону, — пришел сюда? От-ве-чать!

Лена молчит, и я понимаю, что с нею, с ее родными покончено навсегда. Жизнь разлучает нас, я это чувствую, вот, и у няньки были такие же затравленные, как теперь у Лены, глаза… И всего-то разница, что у нянечки черные, а у Леночки — голубые… Эх, Лена-Леночка…

— Ты подтверждаешь свою с нею связь?

— Это в каком смысле? — нагло впериваю в него немигающие глаза. Умею. Играли с Ульяной в «гляделки».

Ежится. Не привык, чтобы так разговаривали.

— Ты напрасно храбришься, парень… — тянет с угрозой. — Ты влип в очень нехорошую историю…

— Да ладно вам… Я, честно говоря, даже не понимаю. Вы, товарищ, хоть бы документы у меня спросили, установили — кто, что… А то так вот, с места в карьер — ведь и ошибиться можно, нет?