— Ловко… — произнес задушенным голосом. — И как это только у вас получается? Не перестаю удивляться.
— И напрасно, батенька, совершенно напрасно! — В голосе владельца кабинета послышались совершенно ленинские интонации. Званцев Ленина никогда не видел и не слышал, но догадался самым непостижимым образом.
— От вашего Ленина научились, — сказал убито. — Что ж… Поздравляю.
— А вот теперь мы отпускаем вас на волю-вольную. — Иван Мафусаилович потер ладони, словно игрок за зеленым столом. — Задание — завтра. Идите, выспитесь, вам понадобятся отдохнувшие мозги. Да, я приказал, чтобы вам дали постельное белье и накормили вкусным ужином. Что вы любите больше всего?
— Бифштекс с кровью и кружку хорошего пива.
— Исполним. Я сейчас же пошлю в «Метрополь». Вы ведь там бывали? — И засмеялся однозвучно».
Чем я отличался от Званцева? Теперь уже ничем. Петлею сдавлено его горло, и точно такой же — мое. Если Серафима на самом деле убила бывших однокашников — работать с ними я не стану. Если это сделал товарищ Дунин не смогу помогать и ему. Оказывается, кровь пугает меня, я не готов ее проливать. Но тогда какой же из меня чекист? Холодная голова, чистые руки, горячее сердце… Для чего придумал эту формулу странный человек в длинной шинели? Кого он хотел обмануть? Ребятишек с фабрики, максимов, которые не ведали, что творят, подчиняя себя всеблагому призыву к строительству новой прекрасной жизни и еще более нового человека внутри нее? Признаем: обман удался. Он разросся, раздулся, распух, он стал похож на незримую взвесь, которой дышит весь народ и более всего те, кто носит фуражки с васильковым верхом. Вооруженный отряд партии. Фанатики с белыми глазами и мозгами без извилин. Неужели таким был мой отец? А теперь — и мой отчим? Они же способны на доброе движение души, я сам был тому свидетелем, и не раз. В чем же дело?
Голова распухла и лопалась, я хватал ртом воздух, но его не было, я искал спасительную нить, но никто не протянул мне ее. Из двух зол выбирают меньшее. Те, кто теперь зовет меня в свои ряды, ищут справедливости. Правды. Они — гонимые. Уля говорила когда-то, что и Христос был гоним. Я знаю это. И, значит, я не с теми, кто отдал землю на растерзание врагам… Это стихотворение Анатолий недавно прочитал на уроке, объяснив, что оно вне программы. Его написала прежняя жена Гумилева. Как все сходится…
Но — прежде всего: кто убил Кузовлеву и Федорчука?
Два или три дня прошли без всяких событий. Ни дома, ни в школе ничего такого, о чем бы следовало поразмышлять. После уроков я перешел через Троицкий мост (старые названия звучат для меня сладкой музыкой — я стал другим) и оказался в парке, что разросся слева, по ходу Кировского проспекта. Не знаю, зачем я пришел сюда. Я бродил среди деревьев без смысла и цели, вдруг увидел сквозь переплетение ветвей лик Богородицы. Она смотрела на меня с печальным укором, словно что-то хотела сказать или предупредить о чем-то. И в то же мгновение я услыхал за спиной неторопливые шаги. То была Серафима. Не скрою — мне стало не по себе.
— Вы следите за мной?
— Иногда. Когда нужно поговорить. Пока мы не можем дать тебе связующую нить. Телефоны, адреса. Мы не знаем, что и как ты решил. Что творится в твоей душе…
Ах, так? И я выкладываю ей все свои сомнения. И спрашиваю:
— Вы убили моих однокашников? Вы ведь признались в этом!
Она мрачнеет.
— Тебе объясняли все. Сережа… Таким способом мы ни к чему не придем, ничего не докажем. — Смотрит грустно. — Ты хоть знаешь, что было в этом доме раньше?
Нет. Я не знаю этого. Но икона наводит на размышления…
— Госпиталь императрицы. Она иногда работала здесь операционной сестрой… Послушай. Есть только один способ. Он потребует от тебя характера, смелости, предприимчивости, наконец…
Совершенно замечательные, изумительные даже слова. Слова…
— Таня сказала, что «Серафима Петровна» — не настоящее ваше имя. Какое же настоящее? Играете в казаков-разбойников?
Мрачнеет.
— Таня права. Другое. Только зачем тебе настоящее? Если тебя схватят ты назовешь…
— Они и так знают, — перебиваю. — Тоже мне, тайна…
— Знают Серафиму. И ничего другого никогда не найдут. Сережа… в нашем деле — точно так же, как и в их деле: знать надобно только то, что полезно для дела. Ведь и папа и отчим говорили тебе об этом?
Говорили. Не раз. Наверное, она права. И вряд ли стоит искать подвох там, где его нет.
И мы условливаемся: я должен сказать Дунину, что обнаружил Серафиму Петровну и Таню около госпиталя. Это как бы засвидетельствует, что в бывшем пристанище императрицы есть люди, поддерживающие идею монархии. Ведь ходят же сюда две очевидных монархистки? Но выложить все это я могу только в том случае, если Дунин пригласит меня для разговора на явочную или конспиративную квартиру. Как этого добиться? Просто: за мной следили Кузовлева и Федорчук, кто-то следит и сейчас (по ощущению). Рисковать я не могу — отчим в Системе. Да и отец служил. Я не чужой… Эти доводы могут произвести впечатление. Надежда на это есть. И тогда два варианта. Если попаду на «ЯК» — должно присмотреться и понять: можно ли было здесь (и как именно) попоить ребятишек чайком, кофием, дать похлебать супчика. Если не попаду — надо тактично объяснить, что сведения мои скользкие и без достаточной уверенности я не могу их сообщить, слишком велика ответственность; и потому я все проверю и перепроверю еще и еще раз. И в это — по мнению Серафимы — Дунин обязан поверить и согласиться. И дать время. Ну а что касается его «выхода» на госпиталь — это безопасно. Никто сюда не ходит, не собирается и не встречается. Дунин потратит месяц-другой на «освоение» госпиталя. Уже хорошо… Отвлечется маленько от реальных проблем.
Мы расстаемся, Серафима обещает найти меня через несколько дней, чтобы узнать — проглотил ли Дунин наживку? Я возвращаюсь домой (хвоста нет, Серафима и Таня научили «проверяться») и звоню Дунину. Благо, ни мамы, ни Трифоновича дома нет. С первых же слов я чувствую, как напрягся мой славный опер. «Важное, говоришь?» — «Решительно важное!» — отвечаю с горячим сердцем. «Хорошо. Встретимся через час около ограды Преображенского собора, с тыльной стороны храма. Годится?» Взволнованно объясняю, что за мною постоянно идет наружка и черт ее знает — чья? То ли — от вас, то ли от них. Понять не могу. А вдруг придется убегать? (Нарочно употребляю детское слово.) Он смеется: «Это называется «оторваться»». Я счастлив: «Но я слышал, что так говорят воры: оторваться от милиции». — «Мы тоже, — бросает коротко и продолжает с некоторой заминкой: — Значит, так… Пойдешь на Чайковского, тебе хватит двадцати минут. Там есть дом — рядом с бывшим австрийским посольством — на нем мемориальная доска певца Собинова. Третий этаж, квартира справа. Один звонок…» Вот это да-а… Если эта квартира не его собственная — я добился удачи. Я молодец. Серафима и Лена… Таня могут гордиться мною. Вперед, Дерябин, с исключительно холодной головой это прежде всего!
Он знает время подхода с Желябова. Ровно через двадцать минут открываю двери парадного и по грязной лестнице (она и при Собинове такая была?) поднимаюсь на третий этаж. Вот она, квартирочка. Логово зверя. Номер 13. Кстати номерок. К месту.
Звоню. Он открывает сразу и, окинув взглядом лестничную площадку за моей спиной, впускает в коридор. Чисто, пусто, и это весьма странно. Коридоры всех ленинградских коммуналок завалены старой мебелью, велосипедами, санками и прочей рухлядью. Ее копят годами, а когда владелец умирает — относят на ближайшую помойку.
Входим в кабинет. Окна зашторены, старинная люстра под потолком льет мертвый свет (или мне кажется?). Буфет с посудой, картины на стенах, преимущественно пейзажи. Стол круглый, стулья с прямыми спинками, в простенке — диван с тумбами. Слоников на полке нет. Холостяцкое убежище? Вряд ли… Просто нежилая комната. Дунин, наблюдая за мной, усмехается.
— Интересно? Ладно, не тушуйся. Садись и излагай.
И вдруг (неожиданно для самого себя) я спрашиваю:
— Это… «ЯК»? Явочная квартира?
И снова усмехается Дунин, по-другому, странно:
— Нет. Это конспиративная. Она принадлежит управлению, а прописан я. Под другим именем.
— А… явочная?
— Мы нанимаем такие квартиры у надежных граждан. Теперь рассказывай.
Это же… тайна. Гостайна. Значит, он верит мне?
Нет. Он убежден: я у него в кармане.
Рассказываю без особых подробностей (Серафима не велела расцвечивать, чтобы не сбиться в деталях), он слушает с нарастающим вниманием. Когда звучит мой конечный вывод мудрости земной — взволнованно начинает поглаживать волосы, нервно закуривает.
— Значит, так. — Смотрит пристально, словно хочет пробить взглядом насквозь. — Добейся того, чтобы они привели тебя в этот госпиталь и с кем-нибудь познакомили. Это решающий момент. Без этого твои слова пусты и бездоказательны, хотя и многообещающи… — добавляет, уловив «искреннее» огорчение в моих глазах. Нет, я все же умею кое-что…
— Как их побудить к этому? Просто так они вряд ли сочтут меня достойным…
— Я подумаю, — соглашается он. — Ступай. Если вдруг нарвешься на знакомых, когда будешь выходить, — скажи, что был на четвертом этаже, у портнихи. Ее зовут Софья Соломоновна, она шьет дамские платья. Скажи, что по просьбе матери. Послезавтра ровно в два. Здесь.
И мы расстаемся. Пока — чистый ноль.
Сложный, нервный, утомительный день. Читать Званцева на ночь глядя нет сил. Часа в три ночи просыпаюсь от неясного, томительного чувства. Словно из-под земли доносятся голоса. Есть старинный способ: стакан к стене, ухо к донышку. Никогда не пользовался, но сейчас решительно прикладываю орудие сыска к обоям. Так и думал. Ночное выяснение отношений. Трифонович и мама. Прислушиваюсь. Нет. Это не семейный скандал, не объяснения в любви (а почему бы и нет? Они и на людях не скрывают своих чувств. Отчим нежно обнимает маму за плечи и называет «солнце мое». Она отвечает тем же). «Скажи мне правду, до конца… — нервно и даже зло шепчет мама. — Я должна знать, приготовиться, если что…» — «Что «если что»? — отвечает вполголоса. — Ты требуешь невозможного. С чего это тебя взяло, друг мой?» «С того, что Алексей говорил мне все! И ты скажешь! Чего ждать? Что будет? В очередях говорят черт-те что!» — «А ты не прислушивайся… Ладно. Только все, что я скажу — в тебе и останется. Ни-ко-му!» — «Клянусь!» Они как дети. Я уже хочу убрать стакан, но отчим начинает говорить нечто непонятное и невозможное. «Молотов был в Германии. Сталин раз