Экспозицию осматривали молча, иногда перебрасываясь замечаниями, больше похожими на междометия. Только один раз донеслось до Званцева: «Бедный государь…» Это сказала женщина, рассматривая фотографию на стене: Николай Александрович возле пруда бросает палку, огромный колли завис над водой, распластавшись в прыжке. Они ни о чем не спрашивали, не пытались разговаривать громко, чтобы, может быть, донести до него, Званцева, какую-то условную фразу — нет, этого не было. Вглядывались, прислушивались, будто старый этот дом еще хранил звуки былого, и лица у всех троих бледнели, словно пергаментной становилась кожа, и даже прозрачной, только глаза горели все ярче. Они пришли к себе, они были у себя дома и благодарили судьбу за возвращенные мгновения… Через час после их ухода Абрам Менделевич с хрустом размял пальцы, взглянул исподлобья.
— Констатируем, значит… На контакт с вами они не рискнули. Это у нас весьма вызывает… Тревожные чувства, как бы. Не знаю, не знаю… Если еще раз не придут — дохлый номер в бывшем цирке.
— Как насчет прогуливания? — Званцев совсем не хотел подтрунивать или тем более — издеваться. Но этот человек непостижимым образом заражал своей безумной речью и слова выскакивали сами, не подчиняясь.
— Можете поиметь. Только не вздумайте смыться. Круг парка наши. Пройдете всмятку. Как яйцо по кумполу, поняли?
Ах, какой славный выдался вечер… Тихий, теплый — короткая, но дивная пора, как некогда об этом сказал поэт. Вошел в парк, справа темнел дворец, впереди — Камеронова галерея, левее — стеклянная поверхность озера. Захотелось уйти к противоположному берегу и оттуда обозреть былое величие империи. Когда — шагов через двести — остановился, чтобы полюбоваться на Ростральную Чесменскую колонну, услышал из-за деревьев едва слышный шепот:
— Не оборачивайтесь. Слушайте. Оружие для вас у главной лестницы галереи, в траве, у третьей ступеньки. Уходите сегодня же, они вас убьют. Охранник идет за вами шагах в пятидесяти…
— Он ведь тебя может увидеть…
— Я всего лишь девочка. Я не боюсь.
С полчаса бродил Званцев по берегу, бросал палочки, камушки, дожидаясь, когда начнет смеркаться. Но вот осенний вечер размыл очертания деревьев, дворцов, и Званцев пошел к лестнице. Каково же было его изумление и страх даже: он увидел недавнюю девочку, она сидела на корточках, прижавшись к каменной тумбе.
— Вот оружие… — у ее ног матово поблескивал браунинг с глушителем на стволе — этот пистолет Званцев легко бы отличил среди многих. — Ступайте за мной.
— Куда.
— Увидите.
Шли по жухлой траве, она мягко шелестела под ногами. Неожиданно, словно из-под земли, вырос охранник.
— Стоять. Руки за голову!
Выстрелил, он рухнул, оттащил обмякшее тело в кусты. Вокруг никого, выстрел прозвучал тише, чем хлопок пробки от шампанского. Девочка взяла за руку, шепнула встревоженно:
— Вы поторопитесь, а то они хватятся. Нам нужно добраться до станции Александровской. Оттуда поедем на автомобиле.
— Но… пока дойдем, пока доедем до города — они по телефону перекроют все дороги?
— Не бойтесь. Мы поедем в Павловск. Или Гатчину. Папа решит. А когда утихнет — вернемся в Петербург.
Лицо у нее было спокойное, глаза смотрели открыто и ясно. «Смелая…» — подумал с уважением. Между тем уже выходили к станции, у вокзала стоял черный автомобиль. Щелкнула задняя дверца, девочка села первой, Званцев устроился на заднем сиденье. Шофер обернулся. Это был недавний посетитель домика Вырубовой.
— Поехали… — Автомобиль плавно тронулся и, набирая скорость, помчался, разрезая сгущающуюся темень мощным светом фар. — Моя фамилия Веретенников. Лена — моя племянница. О вас мы знаем все, наши друзья успели сообщить… до краха. Вам что-нибудь удалось?
Званцев не торопился отвечать. Кто их разберет. Изощренный ум госбезопасности поразил настолько глубоко, что все казалось подставой, хорошо организованной провокацией.
— Я понимаю ваше состояние, — сочувственно сказал Веретенников. — Но это преодолимо. Сейчас вы встретитесь с человеком, которого хорошо знаете».
И показалось вдруг, что воздуха в легких нет. Голова сделалась чугунной. Свет померк. Нет. Так не бывает. Лена. Та самая? Не может быть. Хотя… Я стал на пальцах вычислять возраст. Если в тридцать седьмом ей было двенадцать-тринадцать, то в тридцать девятом… Пятнадцать. Да. Она. Та, которой больше нет…»
Завтракаем вдвоем с мамой. У нее встревоженный вид, смотрит на меня огорченно:
— Ты не спал?
— Плохо спал. Ты тоже серого цвета.
Молчит, я понимаю — раздумывает, сказать или нет.
— Ты не спрашиваешь, где Иван…
— Почему… Спрашиваю. Мне послышалось, что он ушел часов в шесть утра.
— Да, ты прав. Звонок с Литейного, у них там происшествие, выдернули всех…
Молчу. Мой скромный опыт свидетельствует: чем дольше молчишь в подобных обстоятельствах — тем скорее проливается свет.
— Умер или… покончил с собой начотдела Дунин. Тело нашли на… квартире. Лежал в кухне, на полу… Не то сердечный приступ, не то инфаркт.
— Коммуналка? — Взгляд мой искренен, заинтересован, мама просто не имеет права заподозрить меня в ерничании. Но она видит меня насквозь:
— Даже смерть папиного товарища тебе безразлична! Скажи… О чем вы шушукались с Иваном? Тогда, вечером?
— Он экзаменовал меня по интриганству.
— Ты… Ты просто негодяй! — вспыхивает мама. — Убирайся!
Обнимаю ее, успокаиваю. Милая, милая мамочка… Ты жаждешь, чтобы твой сын «продолжил дело отца», а ведь это одна, вечно длящаяся, грязная, кровавая интрига… Пытаюсь отвлечь:
— В какой же квартире нашли этого… Папиного товарища?
— Откуда я знаю… — роняет устало. — Бог с ними со всеми. Да… Иван хотел с тобой поговорить. Он просил прийти после школы на Марсово. Ты заканчиваешь в полвторого?
Что ему от меня нужно… Наверняка это связано с Дуниным. Хорошо еще, что есть время подумать. А вообще-то как странно и несправедливо. Вокруг меня ходят, едят, спят, рожают детей, радуются жизни, нисколечки не думая о тех, кто томится за колючей проволокой концлагерей или уже отошел по воле бессудного суда в мир иной. Мне что же, больше всех надо? Если так — я нечто вроде Тиля Уленшпигеля, городского сумасшедшего Фландрии XVI века. Низы против воинствующего католического абсолютизма, против лжерелигии. Как печально… Умные люди — за, дурачки — против. Я тоже против религии. Религии извращенного коммунизма. Силлогизм: против религии выступают только дураки. Я — против. Значит, я — дурак. Только вот чей пепел стучит в мое сердце…
Уроки несутся мимо меня, как свистящий поезд мимо платформы. Не слышу вопросов, не отвечаю на них — скорее бы эта чертова встреча с милым отчимом. Что-то он скажет…
Последний, отпускающий звонок. Стрелой лечу на Марсово. К могилам борцов подходим одновременно. Отчим смотрит на меня.
— А все же Луначарский поэт. Разве плохо?
Пожимаю плечами:
— Каждому свое. Вымученная псевдопоэзия. Будто миской по башке…
Он не отвечает, молча направляется к Мойке. Мы медленно идем вдоль изысканной решетки.
— Дунин погиб… — говорит вдруг. — Понимаешь… Следствие идет полным ходом. Непонятно, в чем дело… Я к тому, что готовься. Вызовут и тебя.
— Да ради бога. Я искренне скажу, что не убивал его.
— Сергей… — Он облокачивается на чугунный парапет. — Каждый, кто хотя бы один раз был с Дуниным, общался с ним — будет спрошен. Ты понимаешь?
— Яснее ясного. Ладно. А что хоть случилось?
Смотрит, смотрит, и все в его взгляде: вопрос, утверждение, подозрение и бог весть что еще.
— Хорошо. Скажу, как есть. Дунин подбирался к монархистам. Был уверен, что эта девочка… И ее тетя или кто она там… Участницы этой компании. Он считал, что и ты не просто так общаешься с ними. Он сам мне об этом сказал. Но это не все. Если только мне — наплевать и забыть. Я, разумеется, не собираюсь звонить в колокола. Просто я считаю, что любой заговор ставит перед собой реальные цели. Поверить же в то, что кто-то сегодня хочет вернуть… царя? Таня эта? Тетя? Еще кто-то? Не верю. По пустякам и просто на пустом месте мы положили столько народа, сколько в Гражданскую не сумели. Хватит.
— А если… не только вам?
— Вот. Если в «Деле» оперативной разработки ты хоть раз мелькнул тогда абзац! Единственный совет, который могу тебе дать, — настаивай на том, что это был вызов в связи с Леной, потом, позже — все о ней. Мол, Дунин пытался по-мирному заставить тебя вспомнить самые мелкие подробности.
Бывает такое состояние — нечто вроде зуда, острого желания вопреки всему взять и сплясать камаринскую. Мне хочется рассказать о своем открытии, о том, что есть некто Званцев, что, вероятнее всего, он жив и продолжает дело, ради которого приехал из Парижа, что Таня и ее «тетя» — на самом деле участницы монархического заговора. И что покойный ныне капитан госбезопасности, начотдела Дунин, пытался завербовать меня и с моей помощью получить данные обо всех. Что он — отравитель. И что я убил его тем самым ядом, от которого погибли Кузовлева и Федорчук. Интересно, а что знает об этом яде руководство управления?
Но молчу, опустив очи долу. Единственное, что смиренно слетает с моих уст, — так это глубокая и искренняя благодарность. Полунасмешка, полуправда. Я говорю отчиму, что тронут его заботой, что постараюсь сделать именно так, что… Я говорю, но сам себя не слышу. В голове звенят иные слова, и голова пылает в нездешнем холодном пламени. Так ярко вспомнилось некогда сказанное Улей о Христе. Господь объяснял людям — зачем пришел в этот мир. Тогда слова Иисуса не дошли до меня, прозвучали некой отстраненной сентенцией, теперь они — приговор: «Я пришел разделить человека с отцом его». И вот — я разделен.
Почему. Для чего. Зачем?
Настольная лампа с изгибающимся туловом (человек в форме долго устанавливает рефлектор на уровне моего лица) включена, невозможно яркий свет бьет в глаза, нарастает ощущение, что они, бедные, сейчас лопнут и вытекут. И образуется на полу лужа из слизи. А я останусь слепым навсегда.