Мертвые мухи зла — страница 91 из 104

пока не трогают, ну, да ведь это не за горами. Евреи нужны, чтобы использовать их ненависть к прошлому и поручить им самую грязную работу. Возьмите Ленинградское управление НКВД… Сплошь еврейские фамилии, и такая идет молва… Палачи не хуже Малюты Скуратова. Но не понимают: придет время — их же и выставят виноватыми. Грузинец — долгий, длинный, весь в оспе и вместо мозга — клубок гадюк». — «Вы — традиционная антисемитка?» спросил без нажима, просто так. Еврейские проблемы интересовали мало. Обиделась: «Наоборот. Среди них много хороших, порядочных людей. А отвечать будут наравне с безумными собратьями. И мне их жаль…»

Судя по всему, у Веретенниковых сложилась довольно крепкая и устойчивая группа. Это и радовало и обнадеживало. Подавил улыбку: Дзержинский советовал использовать в работе детей. Что ж… Веретенниковы вняли завету великого инквизитора.

…Конец зимы и весну Званцев провел за письменным столом: изучал труд Дитерихса — Веретенникову-младшему удалось отыскать этот двухтомник на обыкновенном книжном развале неподалеку от Невского. Букинист лениво протянул две потрепанные книжки без переплетов и титулов, цену назвал безумную: сто рублей за каждый том. Похоже, этот пожилой человек понимал, чем торгует, а на удивленный вопрос — почему нет переплетов, ответил односложно: в таком, мол, виде и попали.

Михаил Константинович писал иначе, нежели Соколов, хотя и пользовался теми же материалами. Следователя интересовали факты и их осмысление. «Главнонадзирающего за следствием» — скорее, некая частная философия трагической истории. Из этой частной он то и дело выводил мифы, глобальные сюжеты, от которых сразу начинала болеть голова и стучало в висках. Завершая экспозицию второй главы, автор процитировал слова учительницы Клавдии Битнер. Та передавала якобы слышанные ею слова Государя: «Народ добрый, хороший, мягкий. Его смутили худые люди в этой революции. Ее заправилами являются жиды… Но это все временное, все пройдет. Народ опомнится, и снова будет порядок».

Пассаж вызывал недоумение. Государь никак не мог сказать о «худых людях в этой революции». Ибо людей «хороших» в «этой революции» не было да и быть не могло. «Всем заправляют жиды»? Пусть так, и даже наверняка. Но народ «добрый и хороший» не поддастся отбросам общества, тем более иноверцам. Если, конечно, эпитеты эти не даны народу зря. Что же до того, что «народ опомнится»… Двадцать с лишним лет прошло, а он все пребывает в беспамятстве. Не в «жидах» тут дело. Так прямо, без обиняков история не совершается. Исследователь (а Дитерихс в глазах Званцева был именно таковым) не виноватых ищет, кои мгновенно бы объяснили истоки катастрофы, причины и следствия, но — истину. Истиной в труде генерала и не пахло. Правда, несколько страниц в середине первого тома содержали подробные описания передвижений «фиата» шофера Люханова (на платформе этого грузовика лежали одиннадцать изуродованных тел членов семьи и людей) по Коптяковской дороге, местности вокруг Открытой шахты в урочище Четырех братьев, следов «работы» большевиков, предметов, найденные вокруг шахты и около нее.

Званцев читал и перечитывал эти страницы; подолгу размышлял над каждым словом, но ничего похожего на указание места сокрытия тел не находил. Где-то в середине первого тома мелькнула загадочная фраза охранника Дома особого назначения (так большевики звали дом Ипатьева) Костоусова: «Второй день приходится возиться: вчера хоронили, а сегодня перезахоранивали». «Вчера», — отмечал автор, — это 17–18 июля, «сегодня» — это в ночь на 19-е».

Но фраза эта повисла в воздухе. Дитерихс никак ее не разработал.

Второй том был целиком посвящен истории трагедии. Здесь проливался свет на многие обстоятельства (изменники, предатели, равнодушные, но и подвижники — несомненно), но на основной вопрос ответа не было. Званцев помнил первоисточник — труд самого Соколова — там таких указаний тоже не имелось.

…Из-за полуоткрытого окна доносились революционная музыка, песни и слышался гул огромной толпы, дефилировавшей посередине улицы. Люди шли плотно, яблоку негде было упасть. Такое Званцев видел впервые, зрелище производило сильное впечатление, но не тягостное, а, скорее, ошеломляющее.

— Господа… — начал негромко. — Я вынужден констатировать неудачу. Теоретическое исследование не дало ровным счетом ничего. Остается последнее: я еду в Екатеринбург. Полагаю, что осмотр местности позволит продвинуться в нашем деле. Я не исключаю, что найду кого-нибудь из участников событий. В живых. Будем надеяться, что чекисты смели еще не всех. Как только (и если) я получу обнадеживающие результаты — дам телеграмму. О тексте мы условимся.

— Что делать нам? — спросил Веретенников-старший. — Может быть, есть смысл поехать всем вместе?

— Нет. Городишко небольшой, все друг друга знают, толпа привлечет внимание. Ожидайте здесь. Всякую работу против советвласти — временно прекратите. Текст телеграммы: «Милую племяшку поздравляю с замужеством». Тогда выезжайте немедленно. Я буду встречать на перроне три дня подряд».

Мне оставалось только пожалеть, что у меня нет ни Соколова, ни Дитерихса. Но я надеялся: откровенный разговор с Татьяной приблизит решение задачи. Она найдет книги. Если их читал Званцев — прочитаю и я. Дитерихс у них был, Званцев упоминал об этом.

Я начал укладывать рукопись в папку, случайно одна из верхних страниц упала на пол и перевернулась. Я увидел строчки, твердо выведенные косым учительским почерком: «Дитерихс упоминает о «головах», увезенных Юровским в Москву под видом артиллерийских снарядов. Но это загадочное обстоятельство ничем не подтверждено». Подписи не было.

Утром я встал пораньше, чтобы приготовить завтрак — себе и маме. На следующий же день после отъезда Трифоновича она перестала появляться на кухне, целыми днями лежала на диване, обмотав голову мокрым махровым полотенцем и без конца пила кофе. Какое удовольствие она находила в этом горьком, совершенно невкусном напитке — я не понимал. Один раз я заметил, что она жадно курит, как дворник в подворотне, сжав мундштук папиросы большим и указательным пальцем. Я ничего не сказал; рана кровоточит, пройдет время, успокоится. Но успокоения так и не наступило…

Сели завтракать, я спросил о самочувствии, настроении, она вымученно улыбнулась: «Не говори глупостей. Есть такой цыганский романс: «Он уехал, он уехал…» Понимаешь? Он не посчитался ни со мной, ни с тобой. Чего же еще?» — «Но он до мозга костей — служащий Системы! — запальчиво возразил я. — Ты ведь любишь его… А любовь — это жертва». Взглянула удивленно: «А ты повзрослел… Но судить обо всем сможешь дай бог — после первого развода. Все. Я не желаю обсуждать».

Отправился на кухню, мыть посуду. Любовь… Жертва… Красивые, нет замечательные слова, они исполнены глубочайшего смысла. Если бы я понимал это год назад — Лена была бы жива. Мы бы уехали куда-нибудь, на край света, где ни антимораль, ни госбезопасность не достали бы нас… Впрочем наивно. Весьма. Троцкий скрылся в Мексике, и его достали. Ледорубом по голове. Достали бы любого, тут нечего «строить иллюзии». Ладно. Живой печется о живом. Таня вот обозначилась. Когда произношу ее имя — сердце бьется сильнее. Пока никто не видит и не слышит — можно признаться. «Татьяна, помнишь дни золотые…» А что? Может, они еще и наступят, эти дни… А потом мы почему-то расстанемся и я поставлю любимую пластинку Трифоновича: «… помню губ накрашенных страданье, в глазах твоих молчанье пустоты…» Как это, наверное, томительно и даже мучительно: любовь осталась, а любящие расстались.

На уроки идти не то чтобы не хочется (хотя — последний класс, экзамены, поступление… Куда? Сейчас я думаю, что школа НКВД осталась за горизонтом) — колом по голове эта тупая бездарная школа. Было два светоча и погасли. По-га-си-ли… Не пойду.

Долгий знакомый путь: Марсово (никогда не назову его «Жертв революции». Разве что в смысле ироническом. Вот, иду, а под ногами не жертвы, а палачи); Суворов на въезде — граф Рымникский, князь Италийский знал бы он, во что превратилась его Россия… И мост. Гулкий, длинный; слева усыпальница с гробами тех, кто не удержал, не смог; справа кирпичный домик Чудотворного Строителя. Наступил стране на горло и открыл путь Ленину. История иногда спрямляет стези… А вот и мечеть. Два минарета. Никогда боле не прокричит с их вершины муэдзин: «Аллах велик!» Незачем. Мусульмане, иудеи, православные и католики… Кто там еще? Объединяйтесь! И поднесите товарищу Сталину адрес с уверениями, что боле не верите ни во что и ни в кого, кроме него, самого, самого…

Длинная-длинная улица. Серый дом. Здесь в двух объединенных буржуазных квартирах жил вождь ленинградских рабочих, славный охотник за дичью и женщинами — Сергей Киров. Начальник Оперативного отдела Николаев, коммунист и чекист, выстрелил другу Сталина в голову. Ему велели враги народа? Из окружения вождя? Чтобы возник предлог: чистить ряды. А потом — как некогда заповедал пламенный Свердлов, «сомкнуть» их. «Тесней ряды!» От этого призыва веет могильной прохладой. На любом кладбище могильные ряды тесны до невозможности.

Поганые мысли. Лучше не думать. В конец концов нет ничего бесплоднее ненависти. Она не строительница, ненависть эта. Но тогда зачем соединил Маяковский? «Строить и… месть»? Правда, он в другом смысле. Но все равно: месть! Навязчивое слово…

Дом Лены. Привал антисоветчиков-террористов. Врагов. Как подрагивали кончики пальцев, когда собирал на асфальте оберточную бумагу… Как боялся… Дух захватывало, и ладони были мокрые. Лена… Если ты слышишь меня сейчас — знай: я и в самом деле крепок задним умом. Но я искренен. Я просто не понял, что люблю тебя. Я испугался. Но не предал. И не предам…

И снова, опять, в который уже раз — голос:

— Сережа…

Татьяна в ветхом своем пальтеце и вытертой шапчонке. Вот если бы сейчас привести ее в лучший магазин и одеть…

Вполне рогожинские мысли. Да ведь я — не Рогожин, она не Настасья Филипповна. Увы… Что мне делать, милая, добрая Лена…

— Это случайность, не бойся. Я не призрак. Ты ведь об этом подумал? Я хотела попросить тебя дочитать рукопись. Подумай. Потом мы встретимся, и я тебе скажу кое-что. Согласен?