Мертвые остаются молодыми — страница 107 из 119

Когда поезд подходил к Ангальтскому вокзалу, Ганс думал: «Я же прекрасно знаю это место, вот удивительно, что я еще раз попал сюда». Он пошел по разрушенной бомбежкой улице, которую узнал по уцелевшему оригинальному фронтону. Затем пробежал несколько нетронутых улиц, которые как бы пытались его убедить, что он дома. Дальше была совсем развороченная пло-щадь, ее он узнал только по дощечке с названием и потому лишь, что, шагая по грудам щебня, наступил на эту дощечку. Несколько ребят играли в воронке от бомбы, они сидели верхом на поваленном и переброшенном через нее фонарном столбе. Гансу казалось, будто он несет разрушение с собой, будто до него ничего этого здесь не было.

Газетчики, уличные мальчишки, серебряная буква над подземкой — все это теребило и кололо его: «Хоть сейчас отбрось мысль о смерти, признай нас наконец!» Еще в поезде он решил отправиться сначала к сестре, не заезжая домой. Мысли его словно шли по двум колеям: у одной не было земной цели, другая же вела к Александриненштрассе, потому что свой короткий отпуск он лучше всего мог использовать с помощью старика Бергера. Он встретил Елену на улице. Мастерская художественной штопки закрылась. Сестра работала теперь на заводе, до которого был час езды. Когда она увидела брата, из ее груди вырвался какой-то непонятный звук, не то смех, не то рыдание. При виде ее некрасивого, доброго, родного лица до сознания Ганса отдаленно дошло, что он вернулся домой.

Бергер ждал, чтобы жена наполнила ему термос. Внучка превратилась в школьницу с косичками. И эти косички с вплетенными в них лентами, знакомый запах квартиры, кадык на длинной шее фрау Бергер — все, вместе взятое, окончательно убедило Ганса, что он дома. Дом, где жили Бергеры, еще был цел, а потому и в квартире уцелело все, как было с давних пор: мебель, посуда, веселые и волнующие воспоминания. Смерть угрюмо отступала перед этими сплоченными жизнями. «Я снова здесь,— подумал Ганс,— и это не сон, потому что у снов нет запаха кофе и нет кофейника с отломанной испокон веков ручкой, нет и выпученных глаз, которые видны даже на фото, присланном Оскаром из Туниса».

Ганс проводил Бергера на станцию подземки. Старик казался моложе, чем в последний приезд Ганса.

— Я начал молодеть с того дня, когда вы застряли под Москвой, а когда вы обломали себе зубы о Ленинград, у меня на сердце и вовсе потеплело. Ну а как объявили национальный траур по Сталинграду — начало вашего конца,— в ту пору я чуть было в пляс не пустился. А потом целый год, как вы стали вдруг откатываться чем дальше, тем быстрей и быстрей, как начали выблевывать все, что сожрали: то кусок Украины, то кусок Крыма, тут уж я каждое утро смотрелся в зеркало, не становятся ли мои седые космы опять золотистыми кудрями? Когда Америка объявила войну, люди только посмеялись: все точь-в-точь как в первую войну. А ваши военные сводки с сокращениями и выпрямлениями линии фронта, словом, эта музыка нам давно знакома! Мне бы теперь только хоть что-нибудь узнать о моем Оскаре. Не протянул ли он чего доброго ноги как раз там, где сократили фронт?

«Он прав,— думал Ганс,— только бы сбросить с себя всю эту грязь и подлость, чтобы, когда настанет мир, быть таким же чистым, как до войны».

А Бергер продолжал:

— А когда они высадились во Франции, я принялся песенки насвистывать. И вдобавок теперь, в июле, сам Гитлер чуть было не окочурился. Правда, для этого молодчика я предпочел бы веревку, а не бомбу, но уцелел-то он не потому — господа-заговорщики слишком поздно спохватились, а пока было время, они к нам за помощью не пришли. И то сказать, наш брат тоже не всегда был на высоте, но тут бы мы не подкачали. Нельзя что-нибудь делать для народа без самого народа.

Он протискивался сквозь толпу. Ганс не отставал от него. И вдруг ему показалось, что слова старика прогремели громче танков, громче всех приказов держаться до последнего. Смерть отступила прочь, она уже не осмеливалась приблизиться к нему. Потому что здесь, дома, ничто не прекращалось, все шло дальше, пусть только в голове этого хитрого старика с седыми бровями... На прощание Бергер сказал:

— Я пришлю к тебе сестру, она даст тебе адрес квартиры, где можно поговорить без помехи. Мы соберем несколько человек, которые хотят от тебя кое-что узнать — по крайней мере мы хоть раз услышим настоящую военную сводку.

Час спустя Ганс уже взбегал по лестнице к себе домой. Он чуть не споткнулся о каких-то ребят, которых совсем не узнал. А перила были на ощупь все те же.

На круглом лице фрау Биндер с третьего этажа появилось изумление. Захлопали двери: «Ганс!» Мария стояла на площадке лестницы; она чуть улыбнулась; она протянула руки; но руки бессильно упали еще до тою, как сын взбежал наверх. Он обхватил и прижал к себе ее голову. Случалось, там, на войне, он думал: «Лучше бы она вовсе не родила меня ка свет!» Она обеими руками провела по его рукам от плеч до кистей и стиснула его пальцы. На лице ее появился отблеск далекой, утраченной юности.

— Что ты вдруг помрачнел? — спросила она.

— Ничего! — сказал он.

Ему вдруг вспомнилась молодая женщина: фельдфебель приказал ему взять у нее из рук ребенка; он взял; он протянул ребенка фельдфебелю, тот передал его следующему солдату, который ждал на лестнице; а тот бросил ребенка в машину, стоявшую внизу перед дверью; мать ребенка не закричала, она стала корчиться, как будто задыхалась. Почему он тогда послушался? Потому что еще не знал, что ждет ребенка? А если бы и знал? Вероятно, каждый знал только частицу этой несказанной гнусности. Чтобы понять всю гнусность в целом, надо было собрать воедино ее части. А так каждый мог сказать: «Я только передал ребенка следующему». Он с удивлением убедился, что дома все на месте, на плите те же старые кастрюли, на полке та же чашка с голубым ободком, которая служила матери копилкой. Как могло случиться, что эти стены остались целы? Какими нелепыми, старыми вещами заполнена бездна жизни! Он положил голову на колени матери и сказал:

— Ах, мама, сколько раз мне хотелось заползти в тебя обратно!

Мать гладила его голову, как прежде, когда он жаловался, что растерял свои любимые камешки. Она думала: «И зачем ми оба пошли на все это? — Вдруг ей стало страшно: — Может быть, это только сон? Может быть, он вовсе не приехал?» Она с трепетом смотрела, как он ест суп; время от времени он снова обнимал ее. Он думал: «Я же вышел из нее, значит, здесь я у себя дома». Дверь то и дело отворялась. Пришла Мельцерша, потом та соседка, которая когда-то чуть не попала в беду, потому что золовка донесла на нее. Ганс бодро отвечал на все вопросы. Наконец пришел Гешке. Он узнал еще на улице, что приехал сын. Они пристально смотрели друг на друга. Когда все разошлись, Гешке сказал:

— А твои русские как-никак молодцы, хорошо справились!

— Дальше у них пойдет еще лучше.

Елена пришла вечером. Она поздоровалась с братом, будто они еще не виделись. Она сунула ему в руку записку с адресом квартиры, где его будут ждать в воскресенье. На следующий день появилась Эмми, девушка, о которой с последнего своего отпуска он грезил во сне и наяву. Мария думала: «Она тоже ждала, она теперь тоже знает, чего это стоит!» А они оба слишком много думали друг о друге и потому даже не заметили, что любили друг друга пока только в мечтах, а не в действительности. Они молча поцеловались, как будто и это случалось уже не раз. Родители не улыбались, а серьезно смотрели на молодежь. Они тоже понимали, что теперь не время для прежних обычаев, для секретничания и робкого ухаживания.

Несмотря на крайнюю усталость, Гешке за последнее время привык проводить по воскресеньям часок-другой с Дипольдом. Они, можно сказать, подружились. Это был тот самый товарищ по работе, с которым он сошелся после одного заводского собрания, где их обоих упрекали за то, что они приноравливаются к Берингеру, никогда не выполняющему нормы. С того дня Гешке почувствовал к Дипольду симпатию, хотя он прежде никогда ни с кем не водил дружбы, ни в первую войну, ни в мирное время, когда был возчиком. И только теперь, когда жить и даже дышать стало труднее, чем когда-либо, для него было облегчением, что он мог хоть изредка перекинуться словом с Дипольдом. Дипольд был так же угрюм, как и он сам, и потому казалось удивительным, что этих двух пожилых людей тянет вместе побрюзжать и вместе помолчать. У Дипольда сыновья были на фронте, а дочь работала на заводе. Жена его возилась с кучей внучат. Гешке даже гордился такой своеобразной дружбой. Дипольд внимательно выслушивал рассказы Гешке обо всем пережитом, а Гешке рад был при этом показать, как много он передумал за свою долгую жизнь. Он сам удивлялся, что гораздо лучше, чем Дипольд, помнил ряд подробностей о давнишних собраниях, ряд случаев на производстве и мог привести их в качестве примера и подтверждения своих мыслей. То, что Дипольд внимательно слушает, поднимало его в собственных глазах. Когда он явился в этот день, Дипольд предложил пойти вместе к одному соседу. Там соберутся люди одного с ними толка.

Дипольд долго взвешивал, достаточно ли Гешке надежный человек, чтобы привести его на такое собрание.

Он давно присматривался к Гешке. Мысли у него правильные, только умеет ли он держать язык за зубами? Что, если они провалятся? Обязан ли он предупредить Гешке, что это дело небезопасное?

— Смотри, не пересказывай ни моей, ни своей жене то, что мы там услышим,— сказал он.

— Ладно,— кивнул Гешке.

В один миг он все понял: его друг был человек молчаливый, однако теми немногими словами, какие он иногда буркнет в воскресенье, отнюдь не исчерпывался его запас слов. Ему, Гешке, нечего было гордиться, что Дипольд внимательно слушал его. Он, верно, просто хотел его прощупать. И вовсе он, Гешке, не единственный его друг, у Дипольда, верно, немало найдется еще друзей. Но как бы то ни было, Дипольд решил взять Гешке с собой, и это наполнило Гешке такой гордостью, что он забыл о своем разочаровании.

У Ганса сердце замирало, когда он шел за Бергером по лестнице. В незнакомой комнате сидело несколько человек, мужчин и женщин; радио было включено, чтобы заглушать их голоса. Что мог он им рассказать? Ему было тяжело и страшно. Он давно уже отвык выражать свои мысли вслух и еще сам не решил, как и о чем говорить этим людям, а они уже жадно ловили каждое его слово. Когда он замолчал, его засыпали вопросами, которые он сам задал бы себе, если бы мог так четко сформулировать их. Он отвечал то, что ответил бы самому себе, если бы у него хватило смелости поставить перед собой такие вопросы. От них требуют, чтобы они сопротивлялись до конца, и они сопротивляются, хотя каждый в отдельности уже предчувствует этот конец, а некоторые жаждут его и сами же его затягивают, потому что им страшно погибнуть в последнюю минуту, не дожить до мира. Десять лет назад страх положил начало всему этому, и теперь все кончается страхом. От страха приказывают, от страха повинуются. И каким тяжким гнетом ложится на совесть каждый день этой войны, самой подлой, самой позорной из войн, так что под конец становится стыдно жить на свете. Хотя Ганс никого здесь не знал, ему казалось, что эти несколько человек, здесь, в этой незнакомой комнате, в развороченном и опозоренном городе, ждали его, из многих миллионов именно этот десяток людей ждал именно его. Потому он и был здесь.