— Дядя Гешке взял нашу Лину на руки, и, когда бомба упала, их вместе и убило.
1 Спокойно (англ).
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
I
Тетя Амалия регулярно посещала дом Мальцанов, пока они были соседями. Но ввиду непрерывного сокращения жилой площади обеим семьям был оставлен только один из двух домов, и Мальцаны переехали в венцловский дом; с этих пор тетя Амалия никогда не ходила в гости на первый этаж. Все, посмеиваясь и возмущаясь, подчинились ее строгому приказу: никто не смеет переступать порог ее квартиры. Еду ей должны оставлять на столике за дверью. Как ни тяжело было ей взбираться наверх с больной ногой, она сама выбрала второй этаж, потому что никак не могла расстаться со своим любимым фонарем. Там она обычно сидела и поглядывала сквозь цветные стекла на Шарнхорстштрассе, не идет ли почтальон или какой-нибудь гость. Выходить она почти не могла, причесаться, одеться, убрать комнату стоило ей больших трудов; потом она, совсем обессилев, сидела одна перед разноцветными, зелеными и красными, стеклами; когда темнело и на улице уже ничего не было видно, она вызывала в памяти образы людей, которые были ей дороги. Знакомые образы из истории и из собственной жизни. Поворачивая голову в разные стороны, она оживленно беседовала с этими призрачными личностями, даже злобно смеялась иногда. Она позволяла себе рискованные шутки, подслушанные у мужчин. Она чувствовала себя отлично, вполне в своем кругу. Общество было самое избранное— от великого курфюрста до ее собственного племянника. Посторонние редко допускались на эти приемы, да и то лишь самые благонадежные, вроде племянницы Леноры, которая теперь дневала и ночевала в госпитале, или внучатой племянницы Аннелизы, которую она совсем потеряла из виду. Остальных родственников она не желала видеть и даже попросту позабыла о них.
Однажды к Мальцанам явился вечно юный Штахвиц. Ему рассказали, что фрейлейн фон Венцлов немного выжила из ума: должно быть, на нее так сильно подействовала смерть внука — единственного сына Венцлова, о которой ей долго боялись сообщить. Штахвиц все-таки поднялся на второй этаж и постучался, хотя его уверяли, что старушка никого не впускает.
— Тетя Амалия, это я, Штахвиц,— храбро крикнул он.
Он услышал суетливое шарканье. Старуха совсем позабыла о друге своего племянника, и теперь при звуке его голоса ей стало стыдно своей забывчивости. Он, правда, всегда отличался дерзостью и озорством, но вообще он вполне приличный молодой человек и составит достойную компанию ее живым и воображаемым гостям.
Они уселись рядом в фонаре. Осторожно, боясь что-нибудь перепутать и показать, как у нее ослабела память, она расспросила его о всей его семье, и он отвечал подробно, с той деланной веселостью, какую пускают в ход, чтобы скрыть смущение, когда навещают стариков и больных. Он заметил, что ей трудно говорить, но никаких признаков слабоумия, о которых толковали Мальцаны, он у нее не нашел. Она рассказала о том, что пишет Фриц с востока. Речь зашла и о смерти его сынишки. Но Штахвицу не верилось, чтобы она из-за этого повредилась в уме. Она прямо сказала, что со смертью мальчика может оборваться их род. Кто знает, будут ли у ее племянника еще сыновья после этой войны? И тут же добавила, что такое же горе переживает сейчас множество немецких семей. Затем строго и придирчиво, как всегда, стала расспрашивать о его служебных делах и военных событиях. Штахвиц рассказал все, что счел интересным и возможным рассказать. Тетя Амалия слушала очень внимательно. При свете, падавшем сквозь цветные стекла, Штахвицу трудно было различить выражение ее лица. Ему казалось немыслимым, чтобы она заметила его недомолвки и передержки.
Тетя Амалия как будто на миг задумалась над тем, что услышала, потом спросила:
— Скажи-ка, голубчик, по-твоему, Германия погибла окончательно?
Он сделал протестующий жест.
— Не лги, голубчик,— прервала она,— тете Амалии нельзя лгать.
Он опустил голову, как бывало, когда она распекала его за мальчишеские проказы, а затем ответил так тихо, что его не услышал бы даже шпик, если бы заполз в свинцовые переплеты между цветными, как в церкви, стеклами фонаря:
— Боюсь, что да, дорогая тетя Амалия.
Она кивнула и сказала даже с некоторой горячностью:
— Я давно этого боюсь. Я ведь никогда по-настоящему не верила этому человеку, вашему фюреру. Он человек низшей расы, хотя сам столько кричит о ее чистоте. Он человек дурного воспитания, с низменными привычками, человек без чести и веры.
Штахвиц нагнулся, он сделал то, чего из присущей ему сдержанности не позволял себе даже в отношении родной матери: он взял обе руки тети Амалии, погладил их и поцеловал несколько раз подряд.
Когда он спустился в первый этаж и Мальцаны спросили его: «Ну, каково тебе было в гостях? Старушка порядком сдала?», он ответил:
— Не нахожу. Наоборот, я столько пережил, что сам себе кажусь столетним старцем. Все мы очень сдали... Только тетя Амалия не изменилась.
Через несколько дней тетя Амалия постаралась встать как можно раньше. Ей непременно нужно было самой получить почту из рук почтальона. Пятьдесят лет эта Мальцан своим самодовольством отравляла ее одинокую, убогую жизнь, и теперь ей было просто нестерпимо, когда эта особа первая видела хотя бы адрес на письме Фрица.
При переселении обе женщины договорились между собой, что лестницу будет убирать фрау фон Мальцан, но фрейлейн фон Венцлов была недовольна уборкой. Несмотря на войну и бомбежку, она не могла примириться с тем, что лестница в ее доме никогда не бывает как следует натерта. От хороших времен она сберегла немного воска для полов и в прошлую бессонную ночь сама до блеска натерла лестничную 'площадку возле своей двери, хотя при этом у нее несколько раз начиналось головокружение. И вот сегодня, когда она особенно заспешила, костыль соскользнул, а за ним поскользнулась она сама и скатилась по ступенькам до нижней площадки. Фрау фон Мальцан вышла получить почту, увидела, что фрейлейн фон Венцлов лежит без сознания и стонет, и позва-ла на помощь мужа. Уход за больной, положение кото рой сразу определилось как безнадежное, не помешал фрау фон Мальцан, когда наконец-то пришло письмо от Венцлова, досконально обследовать его сперва снаружи, а после того, как выяснилось, что больная не придет в сознание, также и внутри.
Ленору на следующий день привез из госпиталя в Потсдам знакомый военный врач. Она заперлась в комнате покойницы. Острый костлявый профиль, казалось, укорял ее. «Что с тобой, дитя? Как можно так распускаться? Надо всегда обуздывать свою скорбь»
В конце концов Ленора отерла слезы и напудрила нос.
Хотя у Штахвица оставались считанные часы до конца отпуска, он решил еще раз навестить фрейлейн фон Венцлов. Ему отворила Ленора. В полумраке, без косынки медицинской сестры, ее бледное костлявое лицо было до того похоже на лицо тетки, что он нерешительно спросил:
— Фрейлейн фон Венцлов?
— Это я, Ленора,— ответила она, глубоко уязвленная. — Тетя Амалия вчера умерла.
II
Мария жила теперь с двумя работницами. У одной были две девочки, школьницы. Бараки, построенные на месте разрушенных домов, оказались так близко от завода, что женщины добирались на работу за какие-нибудь четверть часа; для завода это было большим удобством.
— А для нас тем более, — говорила фрау Клебер, соседка Марий по бараку. Школа, где учились ее дети, была в том же квартале, и старшая девочка в свободные часы иногда подрабатывала на том же заводе. Мать работала заготовщицей. Она была очень худа, но благодаря опрятной одежде, аккуратно причесанным волосам и прямому взгляду блестящих светлых глаз никогда не производила впечатления измученной или опустившейся женщины. Обе девочки были такие же, как мать,— и в людном бараке, и в школе, и на работе всегда причесанные, чистенькие и усердные, как бы тревожно ни прошла перед тем ночь. Фрау Клебер говорила своим товаркам по бараку и своим Девочкам:
— От таких женщин, как мы, все зависит, другого народа с такими женщинами не сыщешь.
Фрау Хюбнер отвечала:
— А ты почем знаешь? Мало мы сами бросали бомб на других, а они вот не сдаются. Возьми, к примеру, Лондон — они там все выдерживают, на них не действует до сих пор даже наше оружие возмездия.
— Одно дело возмездие, а другое — воздушный террор,— поправила ее фрау Клебер.
Обычно фрау Хюбнер больше молчала. За последние месяцы ее кожа так сморщилась, волосы так поседели, что она казалась совсем старухой. Мария молчала всегда. И то, что они обе молчали, сближало их.
Мария приходила на работу минута в минуту. Она штамповала положенное число отверстий на положенном числе пластинок, а на соседнем станке через отверстия продергивалась проволока. Ей было все равно, где жить, все равно, сколько пробивать отверстий. Вместе с лентой конвейера перед ней проходили и те немногие картины, которые еще сохранились в ее опустевшей голове. Иногда ей, представлялся Гешке, задумчивый, как в последний вечер, или ворчливый, у подоконника, иногда тетя Эмилия в пестром платье, иногда ее падчерица Елена с широкими ноздрями. Марии казалось, что она пробивает отверстия во всем и во всех. Только о Гансе она старалась не думать, движущаяся лента не должна была проходить по нему, в нем нельзя было пробивать отверстия. Она думала о нем только по воскресеньям, за шитьем, и тогда она испытывала такую боль, словно у нее внутри все горело. Тем не менее это были ее лучшие минуты.
Но незаметно для нее самой отупение, обычно наступающее после перенесенного удара, понемногу исчезло. Однажды она пришла на завод и вместе со всеми начала возмущаться приказом, предписывавшим женщинам пробивать в одну минуту вдвое больше отверстий, чем раньше. Она протестовала изо всех сил, но безуспешно.
А фрау Хюбнер сказала, когда они шли домой:
— Что это на тебя напало, Мария? Зачем это нужно?
— Пусть меня арестуют,— ответила Мария,— не все ли равно?
— У тебя же сын на фронте,— сказала Хюбнер.— Он придет домой, а матери нет.