Мертвые остаются молодыми — страница 36 из 119

— Сталин не президент. Он генеральный секретарь партии и останется им надолго. Скорее меня не будет, чем его.

— Может быть, если вы будете продолжать в том же духе.

— Если что мы будем продолжать? — спросил Трибель. И опять пошел крик. Ганс слушал, посасывая лакричную карамель. Когда говорили о черно-красно-золотом1, он представлял себе что-то пестрое, а когда говорили о Союзе красных фронтовиков — что-то яркое, и при этом отца, от которого пахло табаком, и Трибеля, который, говоря, плевался от волнения, и мать, которая всегда была тут, как солнце в небе. Она никогда ни во что не вмешивалась, брала надомную работу у тети Эмилии, если заработков Гешке не хватало. Тогда у них бывало мясо; послушная мужу, она бросала в копилку монетку, которую с трудом выгадывала, а эту копилку потом опустошал кто-то, кого Трибель ругал. Но мать была дружна с женой Трибеля, однажды подарившей Гансу яблоко. Она сказала при этом:

— Теперь тебе нужно поправляться.

Как только Ганс выздоровел, Мария повела его в школу. Елена, которая раньше провожала братьев, теперь сама пошла в школу для девочек, находившуюся за два квартала от их дома. Старший, Франц, уже умчался со своими дружками. Болезнь Ганса, когда он чуть не умер, поколебала веру матери в то, что ее сыну предназначено жить. А Гансу было стыдно, когда мать хватала его за руку, точно колеса каждого автобуса угрожали ему смертью. Какой жалкий вид был у него в доставшейся ему от умершего брата одежде, хотя и перешитой, но все же слишком широкой! Каким острым и бледным казалось его личико при утреннем солнце! Они шли вдвоем, мать и сын, и сердца их сжимались неопределенным страхом перед тем, что им несет наступающий день. Усталые люди спешили прийти минута в минуту на работу. Утренние лучи отражались в витринах магазинов, освещали яблоки, кочаны капусты, куски сырой говядины на лотках. Чем ближе была школа, тем больше детей отделялось от толпы. Перед высокими воротами мальчики остались почти одни, взрослые постепенно отсеивались от них, как мякина от пшеницы.

Если вначале Ганс сердился, что мать провожает его, то теперь, растерявшись в незнакомом месте, он был рад, почувствовав на плече ее руку. Учитель был очень длинный, худой человек, напоминавший травинку, надломленную во многих местах. Он получил на фронте тяжелое ранение и от последствий этого ранения страдал до сих пор. Говорить он мог только вполголоса и частенько бывал вынужден выходить из класса; учитель очень старался, чтобы слухи о его недомогании не дошли до начальства. Мария испуганно заглянула ему в глаза, они были темные и печальные, чувствовалось, что он покорился судьбе. Он отошел с Марией к оконной нише. Мария уже не была так хороша собой: выпусклый лоб и волосы еще слегка светились, на щеках еще лежала тень от густых ресниц. Вот и все, что осталось от прежней красоты. Но учителю Хальштейну она показалась прекрасной. Почти такой же прекрасной, какой она показалась в пивной «Якорь» Эрвину, когда он там искал убежища, а нашел то, что важнее всякого убежища, нашел, быть может, на всю жизнь, но вся жизнь его вскоре после того оборвалась.

Учителю Хальштейну Мария показалась прекрасной не потому, что была молода, но потому, что была матерью одного из его учеников. Их объединяло одно желание — чтобы Ганс выучил азбуку; для учителя азбука была костяком языка, на котором говорили его жена и мать, языка Лютера, гётевского Фауста, языка его любимых писателей Гейне и Клейста и втайне любимого «Погфреда» Лилиенкрона, языка Томаса Манна, а с недавних пор — языка Маркса и Энгельса, любимых также втайне. Учитель сказал:

— Вы привели ко мне своего мальчика? Самое лучшее, что у вас есть,—Мария кивнула, удивленная тем, что он как будто знает ее тайну. Он продолжал:—Для меня он тоже самое лучшее — он мой ученик.

Теперь Мария стала раньше возвращаться домой. Ганс учил азбуку; он садился в кухне у подоконника и учил прилежно, потому что учитель ему нравился, а когда Ганс хорошо знал урок, то получал от учителя премию — картинку из автомата. Братья часто спорили о том, чей учитель лучше. Мария скрывала свою досаду на то, что старший, Франц, еще лучше учится у своего учителя, чем Ганс у своего. Но Гешке не имел ни времени, ни повода знакомиться с учителями своих мальчиков. Франц давно уже вышел из того возраста, когда школьные дела детей интересуют родителей. Гешке же гордился вообще всеми школами, которые, как ему твердили, были созданы в стране его партией.

Когда они вместе сидели в кухне, Мария иной раз спрашивала себя: «Неужели он уже примирился со смертью старшего?» А Гешке думал: «Она уже забыла старшего, может быть, потому, что это все-таки не ее собственный ребенок». Он опять получил работу, и было похоже на то, что он ее не так скоро потеряет. На их улице многие получили работу. Возможность наесться досыта за обедом, купить какие-то мелочи, в которых была крайняя нужда— рубашку, щетку,— все это делало домашнюю жизнь легче. Какое счастье, что теперь человек зарабатывал уже не миллионы, а самые обыкновенные марки. Все эти бумажки с неправдоподобными цифрами день ото дня обесценивались. Кусок мяса превращался в котлетку, а котлетка — в суповую косточку. Но теперь, если даже заработной платы не хватало на кусок мяса, в ней все же было что-то отрадное — ее можно было заранее распределить. Соседки ворчали то на одно, то на другое, мужчины проклинали эту собачью жизнь, а Мария отвечала тем, кто утверждал, что при такой заработной плате немыслимо сводить концы с концами: «Нужно только все правильно распределить».

Этому она научилась с детства в родной семье, которая была еще беднее. Из-за этого в доме считали, что она несколько ограниченна, хотя и очень добра, всегда готова помочь, если кто-нибудь болен или нужно что-нибудь занять. Привычка выводить каждое пятнышко и чинить каждую дыру всегда помогала ей пережить трудные времена; Гешке был рад вернуться после тяжелого рабочего дня в свой угол. Он уже не вспоминал о том, что Мария, в сущности, пришла к нему чуть не с улицы. Тогда его сильно тревожила ее крайняя юность и необычайная красота; теперь он уже не тревожился: она была похожа на всех других женщин. Мария никогда не делала различия между собственным ребенком и чужими детьми. Ее постоянно мучил страх, как бы не стать той мачехой, которая, как утверждали люди и старые сказки, всегда оказывалась злой. Во всех своих нуждах и заботах она была так тесно связана с Гешке, что едва ли имела время вспоминать о прошлом. У каждого человека, убеждала она себя, есть душевные раны, которые никогда не открываются или, во всяком случае, очень редко. У каждого. У нее свои, у Гешке свои. У нее — первая любовь, а у Гешке — смерть первой жены и смерть любимого сына.

Надо только перетерпеть, стиснув зубы, и в конце концов худшее останется позади, говорил себе Гешке. Казалось, не только в его хозяйстве, но и во всем государстве после долгой неурядицы все начинает приходить в порядок. И государство правильно делает, когда затыкает глотку крикунам, которые вечно только критикуют, вместо того чтобы помогать. Взять хотя бы его—теперь у него есть постоянная работа. Правда, заработная плата могла бы быть побольше. Но его жена, которая из ничего умела сделать что-то, из немногого теперь делала многое. Жена Трибеля этого, видимо, не умела, хотя казалась неглупой женщиной. Однажды он встретился с Трибелем на работе. Когда человека, с которым знаком только по дому, вдруг встречаешь в непривычной обстановке, то всегда испытываешь странное чувство. Гешке вез строительный материал для нового поселка Рейникендорф, который предполагалось переименовать в поселок имени Фридриха Эберта. Сидя на козлах, он думал: «А ведь этот малый, там, внизу, чертовски похож на Трибеля!» Десятник дал свисток на обеденный перерыв. Гешке уже знал его повадки. Не то чтобы эти повадки ему особенно нравились, но что есть, то есть. Если они получили этого десятника, так получили в придачу и его характер. Совершенно так же, как и его бородавку. Обычно десятник спокойно оставался сидеть на своем месте и продолжал жевать бутерброд. Пасть у него была такая широкая, что он одновременно с бутербродом засовывал туда свисток. И когда люди после свистка бежали на свои рабочие места, он продолжал неторопливо жевать. Что касается Гешке, то он давно уже разгрузился, и рабочие уже забрали привезенные им материалы, чтобы тащить их дальше. Он даже успел подумать: «Что же Трибель все сидит?» А Трибель — это было очень на него похоже — продолжал спокойно жевать, пока жевал десятник. Тогда тот яростно накинулся на Трибеля, а Трибель тоже спуску не дал: вышиб у него булку из рук. Затем последовала затрещина, потом удар лопатой, потом драка, а после драки Трибеля выгнали с работы. Ну, Трибель мог это себе позволить, у него ведь нет детей. А его жена настолько добродушна, что просто пожала плечами, когда он опять лишился работы. Гешке не уследил за всеми подробностями потасовки, о которой его вечером расспрашивала Мария.

— Свою дудку он так потом и не нашел,— мрачно сказал Трибель,— я ее в песок закинул. Подудит вам завтра в новую. А вы-то себе продолжали копать и грузить.

— Что же нам было делать? — возразил Гешке.— Тогда мы все потеряли бы работу, так же, как ты. Ведь он уже просвистел.

— Да, и получил за это как следует. Я этого негодяя до крови лопатой обработал, ну и он дал сдачи. А вы продолжали копать, оттого что он, видишь ли, уже продудел. Только бы вам не потерять работы, как мне. Но смотри, вас еще не так заставят плясать под их дудку, и попляшете, вы же до смерти боитесь работу потерять.

— Не задавайся, у нас ведь дети, а у тебя нет. И работу теперь тебе трудновато будет получить.

А Ганс думал: все это из-за нас, детей,—одни тащат свою ношу дальше, других бьют до крови.

Мария спросила:

— А ты что же, сразу узнал Трибеля?

— Еще бы, я же наверху сидел и сразу подумал: «Это похоже на Трибеля!»

Мария испытывала неловкость, она сама не знала почему, но не нашла ни подходящих слов, чтобы это выразить, ни подходящих мыслей, чтобы это додумать. На другое утро она встретила жену Трибеля на лестнице и спросила ее: