С тех пор он относился ко всем другим учениям, которые все-таки стороной до него доходили, с глубоким недоверием. Ведь они могли лишить его того высокого права, в сознании которого он способен был кое-как переносить нужду и голод,— права принадлежать к избранному народу. И он сказал Францу:
— По крайней мере этого у нас никто отнять не может.
Франц пошел с учителем к нему домой. Дегрейф говорил:
— Я, видишь ли, принадлежу еще к старому типу учителей: мне хотелось бы не терять из виду моих учеников в течение всей их жизни. Я боюсь, как бы ты дома не стал жертвой лжепророков. Тебя могут сбить с толку и ввести в заблуждение. Мне хотелось бы предостеречь тебя, мой мальчик, от всяких превратных идей. Ты, может быть, даже дома слышишь обо всем этом — о классовой борьбе, о солидарности. Ты не должен быть солидарен со всяким сбродом, с нищими, а только с сильными и решительными людьми. Этим ты поможешь своей нации.
Дегрейф перебрался с женой к ее родителям — старым педагогам, жившим на пенсию. Франц чувствовал всем существом, что эти люди совсем другие, чем его семья, хотя и тут квартирка была маленькая, а из-за двух внуков было так же тесно, как и у Гешке. В вылощенной столовой над полками с книгами висели изображения людей, которых Франц сразу узнал: Бисмарк, Лютер, Гёте. Над диваном — по его виду никак нельзя было сказать, что здесь ночью спят,— висел портрет Гитлера с его автографом. На прощание Дегрейф подарил Францу булавку для галстука с маленькой свастикой. Дома, на лестнице, Франц вытащил ее из страха перед отцом и соседями.
Две недели спустя в клубе гитлерюгенда он увидел на флаге ту же свастику, но только огромных размеров. Франц посмотрел на нее смущенно и растерянно, но отнюдь не враждебно или презрительно. Все это произошло совсем незадолго до ссоры с родителями из-за штанов. Мать не была виновата в его беде, это он и сам отлично знал. После ссоры сна даже жалела его. Но все же она слишком невежественна, чтобы ей можно было тайком объяснить все, что говорил учитель Дегрейф.
Ганс и рад был поехать с Оскаром, с которым его свел Мартин, и побаивался незнакомой обстановки.
Стояла холодная осенняя ночь; на молодежной туристской базе рабочего спортивного общества ребята теснились поближе к огню. Среди них был мальчик, умевший играть на гармонике. А у одной высокой, очень красивой девушки оказалось небольшое контральто. Когда она запела, мальчики потребовали от «гармониста», чтобы он прекратил свою пискотню. Тот перестал играть. А они с удивлением смотрели на поющую, точно это была девушка из сказки; ведь она только что суп варила, и вдруг оказывается, это вовсе не обыкновенная девушка, а какое-то неземное, волшебное существо. Она пела своим слабым, легким голоском одну песню за другой, словно только сейчас сочиняла' их. Она и сама думала только о той песенке, которая звенела у нее в горле и под пальцами, перебиравшими струны мандолины, о тепле очага и о том, как хорошо быть всем вместе. При слабом свете ее волосы чуть поблескивали на лбу. Ганс подумал о матери и вдруг вспомнил, что не раз видел эту сказоч-ную девушку в доме напротив. Она ходила каждое утро в мастерскую тети Эмилии. Но он и не подозревал, что она такая и что по вечерам люди слушают ее затаив дыхание. Ганс нашел среди присутствующих еще одно знакомое лицо, лицо темноволосого кудлатого мальчика с Циммерштрассе, где у его отца была лавка старого платья. Мальчик был горбатый, он носил очки, его часто дразнили. И Гансу показалось очень чудно, что мальчик этот — в той же комнате, греется у того же очага, слушает те же песни и ест тот же суп, что и он, Ганс, а не удирает от него со всех ног и не смотрит на него с безопасного порога отцовской лавки презрительным и грустным взглядом. Певица передала свою мандолину другой девушке, не такой красивой, но с более звучным голосом. Все стали подпевать. Нескольким детям захотелось побегать на свежем воздухе. Ганс последовал за ними. На западе обнесенный забором участок примыкал к шоссе, на востоке за ним тянулись поля, жнивье было озарено лунным светом, и казалось, что оно побелело от инея. На севере участок упирался двумя выступами в сосновую рощу, а к югу от него лежало озеро. Вокруг поместительного здания стояло несколько низких бараков, и все это вместе называлось Молодежной туристской базой. Через дверные щели этих бараков без окон местами просачивался слабый свет и доносилось пение. Пожилой человек, который запыхался, бегая вместе с детьми, предложил развести костер. Нескольких мальчиков отправили за хворостом; Ганс еще никогда не бывал ночью за городом. Оказывается, как огромен мир! В темноте он как будто еще растягивается, и везде, где огонек, там люди. Дома, со своего балкона, мальчик не раз наблюдал звезды, о который учитель говорил, что это отдельные миры. Если он прав, значит, небо все усеяно мирами. А почему он, Ганс, бегает именно здесь, по этому миру? Почему не там, наверху, по другому? Какой-то мальчуган обогнал его и скорее его набрал в лесу хворосту. И он знал, как нужно складывать хворост, чтобы костер получился высокий. Ганс еще никогда не видел костра под открытым небом. Как весело потрескивали сучья! Кажется, и сам трепещешь, точно пламя. Может быть, там, наверху, на одной из звезд, тоже разводили костер?
От волнения он притих и сидел не двигаясь, что-то и в его существе жаждало гореть вместе с этим костром. Он и в себе ощущал целый рой крошечных искр, которым хотелось взметнуться вверх. Ганс только сейчас заметил, что мальчик, собиравший с ним хворост, вовсе не мальчик, а девочка, у нее коротко остриженные волосы и кошачий носик. Наморщив лоб, она вместе с остальными пела неведомые ему песни. Увидел Ганс и ту девушку, которая до этого пела одна. Она сидела теперь поодаль от костра, в тени, легкий отблеск света падал на ее колени, которые она обхватила руками. В сознании Ганса эти песни и этот костер соединились со всем, что было лучшего в его жизни: ему вспомнилось лицо матери, круглая голова его взрослого друга, несколько посещений кино и другие картины той обычной жизни, частью которой был он сам. Костер догорал, и молодежь потянулась в свои бараки. Ганс подполз к сухопарому пожилому человеку: тот начал рассказывать о звездах, другие дети обступили его, среди них был и горбатенький. Горбатенький больше всех задавал вопросы и знал названия многих звезд. Сухопарый обхватил рукой его горбатую спину. Ганс провел ночь на соломе, под одним одеялом с Бергером, племянником Герлаха.
Гешке очень рассердился, когда, вернувшись из пивной, узнал, что обоих мальчиков еще нет. Мария через тетю Эмилию получила работу на дом. Дочь Елена, которая на курсах с успехом училась шитью, в воскресенье осталась дома. Она была невзрачна и еще не обзавелась дружком.
Старший, Франц, находился с Дегрейфом и другими ребятами на том конце Берлина и тоже на молодежной базе, где так же весело провел воскресный день, как и Ганс на своей. И там пели песни, и там разжигали костер. Те же звезды блестели и там, наполняя благоговением и восторгом сердце подростка. Он тоже дивился при виде того или иного знакомого лица. Это были соседские ребята, и они потом долго спорили между собой, кому нести свернутый флаг со свастикой, который по Берлину было запрещено носить развернутым. И все-таки, выслав вперед разведчиков и оглядываясь назад, они развернули его и так пронесли по одной-двум улицам. Дегрейф сказал на ухо югендфюреру:
— Да ведь это больше не запрещено.
— Оставь, им так больше нравится.
В подземке они встретили горбатого мальчугана в очках и мгновенно намазали мелом у него на горбу шестиконечную звезду. Перед тем как вернуться домой, Франц из страха перед отцом торопливо спрятал все свои значки. Мария по шагам угадала, что первым вернулся пасынок.
Старший, как и младший, по воскресеньям всегда возвращался веселый. Когда младший смеялся, Мария улыбалась. Но когда она слышала, как хохочет Франц, прощаясь со своими приятелями, ей становилось не по себе, хотя причину этого тревожного чувства она никак не могла определить. Что оба то и дело убегают из дому — это в порядке вещей. Гешке стал теперь как бесчувственная колода. Он часами все думал о чем-то, а затем неожиданно вскакивал и начинал отчаянно браниться. Так вот вышло у него и с Трибелем. Они раньше даже любили друг с другом поспорить. Трибель ведь давний его сосед, на фронте вместе были. А в последний раз они так поспорили, что Трибель перестал приходить к Гешке. Речь шла о плебисците против прусского правительства. Гешке накинулся на Трибеля:
— Для вас главное—борьба с нашими министрами и с нашей партией. Чтобы их выгнать, вы способны голосовать заодно с кем попало...
На это Трибель ответил, стараясь говорить как можно спокойнее:
— Заткнись ты! Нам нужно новое правительство, от которого наконец-то будет прок.
Мария слушала их очень внимательно, силясь понять, кто из двух прав. Гешке она не решилась потом спросить, он словно заледенел от ярости. И к Трибелю ей был закрыт путь, а то бы у его жены нашлось больше терпения, чем у мужа, чтобы все ей толком объяснить. Но Трибель на сей раз со злостью захлопнул свою кухонную дверь. И Гешке на сей раз заявил:
— Чтобы больше его духу тут не было.
Мария закинула скрещенные руки за голову; она ждала, когда вернется младший и уляжется рядом со старшим.
И Гешке не спал. Где их носит? Видимо, они не вместе, так как вернулся пока один. А такие ребята на какую хочешь удочку попадутся. Когда отец им дома приказывает, они огрызаются. А там, в городе, за стенами дома, кого-то слушаются. Кто же так упорно стремится отнять у него сыновей?
II
Венцлов тем тщательнее скрывал свое недовольство, чем сильнее оно угнетало его. В его сознании существовал потаенный уголок, о котором знал только он один, туда никто не должен был проникать: ни друг, ни жена, ни даже он сам, за исключением самых сокровенных минут, когда он считал, что за ним никто не наблюдает. Ночью, убедившись, что жена крепко спит, или иногда после службы Венцлов делал вид, что читает, но на самом деле только бессмысленно смотрел в газету и тихонько отпирал свой тайник. Не было там ни сокровищ, которые бы он ревниво хранил, не было ни увлечений, ни воспоминаний, которые надо было бы прятать от чужих глаз. Это была сокровищница иного рода — если только можно назвать сокровищами страх перед жизнью, боязнь будущего и тоску; все же это было своеобразное недозволенное достояние в его повседневной жизни, протекавшей между казармой, офицерским собранием и домом.