й неосновательный и обтрепанный в прежние дни, он один показал, что значит власть.
Они отправились в Обершёневейде, где неожиданно был назначен сбор всех частей. По пути к Обершёневейде находилась фабрика, а вокруг нее — деревня, частично превратившаяся уже в фабричный поселок. Жители поселка возмутились: не пропустим штурмовиков! Берлинская полиция очистила улицы, полицейские останови-ли машину Хармса, ехавшую впереди, и передали ему инструкцию ехать к месту сбора, минуя поселок.
Хармс только посмеялся в ответ и что-то приказал шоферу; тот пустил машину на полную скорость, остальные грузовики помчались за ним следом через село. Рабочие протянули проволоку поперек главной улицы, и всей колонне пришлось затормозить. В эту минуту кто-то крикнул из окна:
— Эге! И Надлер тут! Смотри, дождь будет. Как бы у тебя сено не подмокло. Поворачивай лучше домой!
Вильгельм осатанел. Ему не удалось разглядеть лицо насмешника, он наугад пальнул в темное окно. Тут штурмовики выскочили из машин. Проволоку порвали. Зазвенели стекла, двери разлетелись в щепы; Вильгельму Над-леру, когда он упал, выстрелы показались приглушенными, зато непомерно громко скрипели чьи-то сапоги.
Ему сделали перевязку в тамошней больнице, медленно и обстоятельно рассказывала Анни, а через день его привезли домой. Одному богу известно, выживет ли он. Полиция арестовала в Обершёневейде и в фабричном поселке много народу, потому что там стреляли из окон по грузовикам.
Христиан не проявил ни горя, ни возмущения. Смерть брата показалась ему теперь возможной, но маловероятной. Попутно он отметил, что у племянницы Анни уже обрисовывается грудь.
Потом он нехотя запер сарай и отправился вместе с девочкой в деревню. Он уже много лет не ночевал у брата. Лиза устроила ему постель на старом его месте, в чулане. Она не говорила ни слова и избегала его взгляда. Однако по ее глазам, по-прежнему блестящим и ярко-голубым, он понял, что она не верит в смерть Вильгельма.
Вильгельм лежал на своей кровати перевязанный, с закрытыми глазами. Кругом толпились любопытные и смотрели на него. Среди них было несколько штурмовиков, остальные — соседи. Штурмовики ругались и грозились во весь голос у самой постели больного. А соседи высказывались только на улице:
— Вот оно к чему ведет. Подальше от таких затей.
Они боялись говорить дома, при сыновьях.
Хармс прибыл самолично из своей деревни вместе со свитой. Прежде чем сесть на парадный стул, он постоял минутку в строгой позе, какую, судя по фотоснимкам, принимал Гитлер, когда жаловал к жертвам «красного террора». На другой день явился и пастор.
Для пастора Лиза обтерла стул передником и придвинула его к постели. Пастор со скорбной миной созерцал страдальческое лицо раненого, с которого Лиза сгоняла мух, затем обронил несколько слов насчет пятой заповеди и намекнул при этом, что человеку, столь жестоко пострадавшему, трудно будет подавить в себе всякую мысль, о мести, таков, однако же, долг христианина.
Вильгельма Надлера посетило еще более высокое лицо. Теперь он уже почти что оправился и раздулся, как индюк, когда у крыльца затормозил автомобиль и оттуда вышел барон фон Цизен. Было вполне естественно, что барон в качестве председателя «Отечественного союза крестьян — участников войны» навестил раненого Вильгельма Надлера. А Вильгельм совсем разомлел от восторга, что его посетил тот, кого он долгое время почитал превыше всех смертных. Это посещение означало, кроме всего прочего, что он, Надлер, в глазах Цизена — сила, с которой приходится считаться. Вильгельм хвастал важным гостем перед приятелями, в особенности перед Хармсом, перед женой и детьми, а также перед своим убогеньким братом, перед Христианом, который все это время спал в чулане и помогал по хозяйству.
Христиана ничуть не тронул высокий гость. Барон существовал для него только от пола до лодыжек, в пределах полуботинок. Единственное, что он подумал, как и во время поездки по Берлину: «В этот раз Вильгельм, пожалуй, поставил на верную карту. Странно, ведь он же дурак». Едва только брат оправился настолько, чтобы взяться за дело, Христиан вернулся к себе в лодочный сарай.
III
Мария упорно искала любой работы, с тех пор как Гешке был безработным. Эмилия не могла ей в этом помочь. Мастерская только что закрылась, и фабрике, которую она снабжала, тоже грозил крах. Эмилия была уже далеко не первой молодости; несколько лет назад она завела дружбу с одним коммивояжером, время от времени ходила с ним танцевать и не очень сокрушалась, когда коммивояжер вернулся к жене в Дрезден. Однажды вечером она прибежала к Марии и сообщила, что ее давно позабытый приятель появился снова — он приехал по торговым делам в Берлин и, совсем как в былые времена, пригласил ее потанцевать в кафе «Роковая семерка». На этот раз Эмилия отказалась пойти, потому что ее парадные туфли поизносились. Она пригласила дрезденца к себе и пришла занять до воскресенья горсточку кофе, сохранившегося еще у Марии; гость принес с собой торт и бутылку ликера. Хотя Эмилия немножко охмелела на тощий желудок, любовь ее не доставила дрезденцу прежнего удовольствия. Он дал понять, что его великодушие надо ценить, потому что вечерок в каморке Эмилии обошелся ему не меньше, чем кутеж в шикарном заведении, но он не из тех, кто забывает прошлое. Назавтра он привел с собой знакомого, с которым вел дела. Следующий за тем день был воскресенье. Мария пришла утром к тете Эмилии получить долг, потому что воскресная чашка кофе была для Гешке единственной радостью после голодной недели. На столе царил беспорядок — грязные стаканы, остатки майонеза, остатки ликера. Эмилия в зеленой рубашке искусственного шелка, зевая, вылезла из постели. С выкрашенными в рыжий цвет взлохмаченными волосами, с опухшим от сна лицом, она была похожа на ведьму. Она дала денег, чтобы Мария сама купила кофе. Муж тети Эмилии, убитый четырнадцать лет назад, в каске, в мундире, лихо подбоченясь, круглыми глазами смотрел с фотокарточки на неубранный стол.
— Какая жалость, что ваша Елена лицом не вышла,— заметила Эмилия.
— Плохо же ты знаешь Гешке,— возразила Мария,— он бы ее изувечил.
Когда она возвратилась с фунтиком кофе, Эмилия сидела у заставленного грязной посудой стола и, положив голову на руки, отчаянно плакала; Мария даже не предполагала, что она способна так плакать.
— Изувечил бы,— всхлипывала она — А что мне делать? Шупке грозился вчера выбросить меня на улицу. Позор-то какой — ты только подумай! Ведь мы сюда въехали еще с моим покойным Августом, я здесь работала, пока мастерская не закрылась. Шупке требует, чтобы я переселилась на четвертый этаж, к Граупе. Они, видишь ли, тоже задолжали за квартиру, так Шупке надумал, чтобы мы сложились и вместе отдавали долг, у него тогда будет только одна неоплаченная квартира. А как я могу переехать к Граупе, посуди сама?
Мария представила себе Граупе, который иногда скандалил так, что слышно было здесь, внизу.
— Конечно, не можешь, тетя Эмилия,— ответила она и печально погладила рыжеватые волосы тетки, сильно поредевшие и седые у корней.
Франц один из всей семьи всегда был хорошо настроен. Но его веселье не заражало. Мария хмурилась, когда слышала, как он свистит, поднимаясь по лестнице. Он не был с ней груб, только холоден. Иногда она вставала ночью, услышав, что он вернулся. Он входил в кухню, плюхался на стул, вытягивал ноги, зажигал сигарету. Мария задумчиво оглядывала его:
— Погреть тебе супу?
— Еще чего? — отвечал Франц.— Сами лакайте свой суп.— И добавлял более мягким тоном: — Сделай милость, не хлопочи ты обо мне и не жди меня по ночам, я уж где-нибудь заморю червячка.
Он думал, что мать после этого ляжет снова, а она стояла позади него, босая, в длинной рубашке, и думала: «Франц красивый малый, ладный, крепкий. Мне уже давно ничего не приходилось ему чинить. Почему одежда на нем теперь меньше снашивается? И отчего это он сейчас так устал? Гешке не раз говорил ему: «Не смей сюда показываться, ночуй хоть на улице или у своих новых приятелей, а меня уволь от этого позора». Но Франц предпочитал ночевать дома и потому никогда не рассказывал откровенно, где проводит время. Что-то еще привязывало его к этому большому привычному дому, с чердака до подвала набитому людьми, которых он видел вокруг себя с детских лет. Что держало его? Уж никак не еда: его кормили досыта в другом месте. С отцом он ссорился, о сестре и не вспоминал, малыша дразнил и на нее, Марик), смотрел как на чужую. И все-таки угроза отца, должно быть, произвела на него впечатление. Должно быть, в глубине души ему все-таки страшновато было порвать последнюю нить.
Вдруг он ощутил устремленный на него взгляд Марии и, медленно обернувшись, блеснул щелками сонных глаз.
— Что ты тут еще торчишь? — сказал он.— Смотреть досадно, как ты надрываешься из-за нас всех и до сих пор веришь отцовой болтовне. Если поступать по его указке, так никогда лучше не будет. Он крепко держится за старую труху. А ты, мама, ты ведь моложе его, тебе нечего пугаться нового, новое — оно тут, на пороге. Скоро всем нам будет лучше житься. Тебе бы и сейчас уже жилось лучше, если бы ты слушала меня, а не стариковские бредни отца.
Мария села на кушетку, спрятала ноги под подол рубашки, закуталась в одеяло Елены. Дочери не было дома, она ушла с Хейнером. Наконец-то парень разоткровенничался и высказался напрямик.
— Твой отец считает, что эти нацисты против народа,— возразила она.— Он считает, что Гитлер прикарманивает денежки, чтобы обвести народ вокруг пальца. Потому он и вам, мальчишкам, покупает белые и коричневые рубашки и кожаные пояса. А чем вам придется расплачиваться, одному богу известно. Надо полагать, он и себя не забывает.
— Вот и вздор,— резко оборвал Франц.— Отец болтает вздор. Как раз себе-то он ничего не покупает. Он даже мяса не ест и не пьет ни капли вина. У него нет ни жены, ни детей. Отец говорит, что нацисты против народа, а кто ж тогда, по-твоему, народ? Все мы, ты и я, народ. А когда нам с тобой будет лучше житься, и мы получим работу, и тебе не придется варить суп из трех сушеных горошин, ты уже не скажешь, что нас обвели вокруг пальца.