Свобода умерла. Но сидеть у себя на кухне, когда всем народом хоронили свободу, .он был не в состоянии. Такой мощной демонстрации не бывало уже много лет. Он остановился где-то на перекрестке. 3 ларьке давали горячий кофе. Он глотал, еле шевеля замерзшими скулами, потом положил на прилавок монету.
— Кофе бесплатный.— Посиневшая от холода женщина в ларьке приволокла котелок с кофе из своей собственной кухни.
Он бросил монету в кружку МОПРа в первый и последний раз в своей жизни. У этого ларька он столкнулся с Трибелем.
На лестнице раздался шум, сейчас начнутся дикий грохот, драка, плач, стук сверху и снизу, потому что Больцер обычно возвращался домой в лоск пьяный. Вот и в самом деле начался грохот, за ним плач. Краутеровский младенец, растревоженный шумом, завизжал с новой силой. И опять послышался стук. Счастливцы те, кого можно разбудить, потому что они спят настоящим, крепким сном.
У этого ларька он столкнулся с Трибелем. У обоих на языке вертелись слова, не то очень добрые, не то очень злые. Потому ни тот, ни другой ничего не сказали, только скулы у обоих судорожно дернулись, возможно, просто от холода. Они не подали друг другу руки, они кивнули друг другу в знак примирения или просто на прощание. Он поспешил встать четвертым в свой ряд, а Трибель — в свой; потом в доме они больше не встречались.
Ребенок успокоился. Скоро у Лерке зазвонит будильник; у самого Лерке до сих пор есть работа. На углу остановился грузовик; Гешке услышал, что с него спрыгивают люди; он услышал тяжелые шаги. Шаги остановились перед их домом; входная дверь шумно распахнулась. Мария внезапно поднялась на постели. Шаги громыхали по лестнице; похоже, что полиция. Нет, эти были еще похлеще полиции — хлопали дверьми, барабанили кулаками, стучали сапогами. Остановились этажом ниже, ну да, конечно, у Трибеля. Одним ударом вышибли дверь. Послышался треск разбитых, разломанных вещей, женский крик.
Изо всех дверей на лестницу выбежали люди. Мария вскочила с постели.
Стоя на пороге кухни, Гешке видел, как штурмовики гнали вниз Трибеля. Один из штурмовиков выкручивал руки жене Трибеля; она вцепилась зубами ему в мундир, а он крутил ей руки, пока у нее не подогнулись колени и она не упала. Машина штурмовиков тронулась. Изо всех окон высовывались люди. Люди толпились на лестнице. Что случилось? Эти гады в коричневых рубахах выуживают из домов кого им вздумается и попросту пихают в свой грузовик, да еще командуют и держат себя как главное начальство. У них-де полицейские полномочия. А еще на прошлой неделе им бы на этой улице головы проломили, вздумай они ворваться к кому-нибудь. Откуда у них вдруг взялись такие права? Почему им побоялись пробить головы? Почему весь дом не бросился на помощь Трибелю? Мало ли бывало стычек, в никого не пугали дубинки и револьверы полицейских.
«Что же случилось?» — спрашивали друг у друга жильцы и протискивались на кухню к тем, у кого были открыты двери.
— Рейхстаг горит. Говорят, его подожгли коммунисты.
— На что им нужен рейхстаг?
— Неужели коричневая сволочь не могла придумать чего-нибудь поумнее?
Выполз Мельцер, стуча зубами от холода; жена накинула на него пальто. Он сказал:
— Я все время ждал, что стрясется беда. Под знаком Сатурна непременно должно что-нибудь стрястись.
— Заткнись ты со своими звездами!
Мельцерша поспешила воспользоваться удобным случаем и сунуть нос в чужую кухню. Давно уже прошли те времена, когда она могла сколько ее душе угодно заглядывать на кухню Гешке. «И чего ради,— думала она,— в такое тяжелое время цеплять на кухонные окна белые занавесочки?»
— Я еще вчера говорил, когда Трибель выходил из дому, что под этим знаком коммунистам ничего не следует предпринимать.
— Да ведь подожгли не коммунисты, дурень ты этакий.
Но Мельцер стоял на своем:
—- Меня высмеивали, когда я предостерегал от неблагоприятного положения звезд. Пускай теперь на себя пеняют.
V
Ливен остановил свою миниатюрную машину у цветочного магазина. Он любил сам себе делать рождественские подарки. В нынешнем году банк так щедро выдал наградные, что можно было внести задаток за эту машину марки «ханомаг». Он быстрым взглядом окинул цветы и остановил свой выбор на простом букете фиалок, обернутом в серебряную бумагу. Те несколько шагов, которые осталось пройти до вращающихся дверей отеля «Адлон», он небрежно помахивал букетом, держа его двумя пальцами.
Его позабавила надпись на огромном плакате: «Ласковое тепло окутывает посетителя, приходящего в отель «Адлон» к пятичасовому чаю». Из-за толстых стекол музыка едва была слышна снаружи. Тепло, окутавшее его при входе, действительно ласкало, и так же ласкали многочисленные взгляды за многочисленными столиками — незаметные беглые взгляды людей, желающих показать, будто их ничто уже не может поразить, и меньше всего элегантный молодой человек в черном эсэсовском мундире, небрежно помахивающий букетом фиалок, обернутым в серебряную бумагу. Ливен остановился посреди холла. Он понимал, что все втайне заинтересованы, кому он назначил свидание. Любопытство это было удовлетворено, когда с кресла в углу поднялась девушка. Английский костюм от первоклассного портного как раз в меру подчеркивал ее фигуру. Взгляды из-за столиков установили, что на ней нет никаких драгоценностей, кроме серег, зато они при строгом жакете, открытой шее и гладко зачесанных назад волосах очень бросались в глаза. Эти же серьги, унаследованные от матери, были на ней и в доме брата.
Они сели за столик и заказали чай с ромом; упорные взгляды посетителей говорили им, что они превосходная пара; музыка и здесь, в зале, звучала приглушенно и создавала соответствующее настроение. Элизабет Ливен сразу рассказала, что она по-прежнему служит в санатории на Бюлерхойе, директор пригласил ее вместе провести конец недели в Берлине и побывать в театрах. Вчера они видели «Императрицу» в «Фольксбюне».
Ливен искоса поглядел на кузину — она показалась ему гораздо соблазнительнее, чем в доме у брата.
— Не понимаю, зачем смотреть эту вещь,— сказал он,— ведь музыку к ней написал еврей.
Элизабет громко расхохоталась.
— Черный мундир, по-видимому, обязывает тебя к определенным убеждениям. Но с этим можно мириться: мундир тебе очень к лицу. Кстати, не волнуйся, ваш фюрер сидел наискось от меня, так что я не посрамила нашего рода.
Он посмотрел на нее, скосив глаза и не поворачивая головы. Она ответила ему таким же косым взглядом. Он засмеялся и сказал:
— Нет, правда, Элизабет, мы похожи друг на друга. У нас одни и те же глаза, и смешит нас одно и то же. Нам одинаково наплевать на многое.
— Что из это следует — подходим мы или не подходим друг к другу?
— Сегодня вечером мы, по-моему, созданы друг для друга.
Он встал, она оперлась на его руку. Явно гордясь друг другом, они медленно по диагонали прошли сквозь глазеющую толпу. Он усадил ее в «ханомаг». Она уткнулась лицом в его плечо. Ночной город был опушен инеем, сверкавшим на деревьях Тиргартена, на обрамлении витрин, на проводах и фонарных столбах. Они остановились на Курфюрстендамм, где жил теперь Ливен.
— Мы пойдем ко мне,— пояснил он.— С семи я должен быть наготове на случай тревоги.
Лестница была устлана коврами, на площадках в стены вделаны зеркала. Ливен сначала отпер входную дверь, а затем дверь в свою огромную, почти роскошную комнату, которая так же, как лестница, была в коврах и зеркалах. У него был свой прямой телефон. Элизабет оглядела все: фотоснимки незнакомых людей, икону, которую он всегда возил с собой, небольшую картину кисти Нольде, стоившую ему двухмесячного жалованья, портрет Гитлера — подарок его бывшей хозяйки, который он все-таки водрузил на стену в противовес язвительным расспросам приятелей по поводу картины Нольде. Он пододвинул кресло к батарее, Элизабет все еще держала в руках его букет фиалок.
— Сколько ни сиди у горячей батареи, согреться можно только у печки,— заметила она.— Помнишь, как было дома, в имении?
Он провел рукой по ее волосам и при этом сладострастно зажмурился, как будто гладил изящный и драгоценный сосуд из старинного, слегка отполированного металла.
— Как? Все еще тоска по родине?
— Только тоска по родине, и больше ничего. Подумай, шестнадцать лет, как мы оттуда уехали. А мне все напоминает о доме — выпавший снег, какой-нибудь случайный запах. Ты думаешь, мы вернемся туда?
— Непременно,— ответил он и даже не улыбнулся при этом.— Обещаю тебе, что ты вернешься домой.
Она рассмеялась.
— Ты говоришь это так серьезно, что приходится верить.
Она вскочила и ни с того ни с сего рванула балконную дверь. Оба выглянули вниз, на улицу; несмотря на освещенные дома и на проносящиеся мимо огни, улица казалась пустынной под усеянным звездами небом.
— Почему ты должен сидеть дома?— спросила она.
— Так надо. Если меня вызовут, придется съездить в город.
— Какой ты стал усердный служака! Видно, что ты принимаешь свои обязанности всерьез.
— Совершенно верно, и стоит того.
— Не понимаю! По-моему, ничего не стоит принимать всерьез.
— Стоит, когда знаешь, что от этого зависит.
— А что же от этого зависит, мой милый?
— Вещи немаловажные: от этого зависит, вернешься ли ты к себе в имение или будешь служить в своем дурацком санатории, смогу ли я приглашать тебя пить чай в отель «Адлон» или в лучшем случае в кафе «Автомат». Придется ли мне быть агентом в фирме световой рекламы или же носить этот мундир.
— Как бы то ни было, я надеялась провести вечер веселее, иначе ты бы меня не заманил к себе. Ты для меня слишком солиден и рассудителен.
— Чем же развлечь тебя? Уехать мне нельзя, я должен ждать вызова. Хочешь, заведу патефон?
— А у тебя есть негритянские пластинки?
— Что ты! Конечно, нет. Это для меня теперь исключено. Даже для твоего удовольствия я не могу внедрять в немецкую нацию чужеродный элемент.
Элизабет засмеялась.
— Ой-ой-ой! Я, правда, не раз отмечала сегодня, что тебе очень к лицу форма. Однако боюсь, не слишком ли тяжелую обузу ты взвалил на себя.