Когда Ганс на следующий день крикнул ей уходя: «Не жди меня, я вернусь поздно», она отогнала от себя предчувствие несчастья, как будто таким путем могла отогнать самое несчастье. Елена, пришедшая к ним в гости, сидела на кухне у стола. Гешке играл с внучкой. Он сразу нахмурился.
— Не удерживай Ганса, отец,— сказала Елена.— Ему нужно быть сегодня в клубе гитлерюгенда. Лбом стену не прошибешь, потерпи, все пройдет.
— Может быть,— ответил Гешке.—Только как и когда? Когда меня не станет? У меня на работе многие прямо прыгают от радости на одной ножке, как мартышки на цепочке за кусок сахару. Само по себе ничего не проходит.
Елена переглянулась с матерью. Ей показалось, что мать все прекрасно понимает. Пожалуй, не худо бы и отцу сказать правду. Но он так утомлен, так подавлен и безнадежно настроен, по силам ли ему такие тайны? Он постарел, голова совсем седая. Елена видела, что у матери тяжело на душе, хотя она смеялась и спокойно разливала кофе. Ганс никогда не говорил матери, насколько Елена в курсе дела, а сестре — насколько осведомлена мать. Таким образом им обеим легче было разыгрывать спокойствие перед отцом, который пребывал в таком же неведении, как Еленина дочурка.
Ганс вернулся домой и на этот раз. Он вынул из башмака сложенный листок бумаги и тщательно разгладил его на подоконнике.
— Тебе, мама, надо хотя бы знать, что ты прячешь.— По дороге домой ему вдруг пришло в голову, что если арестуют его, а может быть, и всю семью, тогда она ни когда не увидит, что прятала.
— Это картинка — Европа в виде птицы, у нее два крыла и тяжеленное туловище, оно постоянно тянет ее вниз, а крылья стараются поднять ее ввысь. Туловище посередке — это Германия, видишь, свастика, одно из крыльев — Россия, второе крыло — Испания, потому что там теперь сражаются за свободу. Я сам это нарисовал и сам придумал.
Марии рисунок понравился, хотя она не все поняла.
— Да, очень хорошо, только если бы ты сам мог всем это растолковать...
Хотя она постоянно повсюду искала намеков на деятельность сына и при виде всякой листовки вроде этой, всякого плаката думала, не дело ли это рук ее сына; на истинный след она нападала нечасто. Красный флаг, что внезапно взвился на высоченной заводской трубе — причем одни со смехом, другие с возмущением рассказывали, будто лестница была вымазана мылом, так что сразу снять флаг не удалось; листовка, которую тетя Эмилия вынула как-то из своего почтового ящика и в которой говорилось о Франции, о борьбе французских рабочих и еще о чем-то, что зовется Народным фронтом; серп и молот, нарисованные как-то мелом на витрине универмага,— все это, думала она, дело его рук. Когда Ганс, воодушевленный своей верой, говорил, что старые его друзья так же воодушевлены, как и он, и что они скоро будут способны на такие же отчаянные дела, тогда Мария думала: только он один на это способен.
В последующие дни она очень удивлялась, что он смирно сидит дома; она украдкой поглядывала на его круглый затылок и вдруг почувствовала, что на ее мальчика свалилось какое-то горе, оно сквозило в каждом его волоске. И вдруг опять она очутилась одна с сыном в тесной камере среди чужих людей, не разделявших их горя. Голова ее устала от мелких горестей и радостей, и воспоминаниям не находилось там места. Только сейчас, когда сыновнее горе перебросилось к ней, как раскаленный уголек, она поняла, что прошлое не могло испариться только потому, что она о нем никогда не думала. Оно так слилось с ней, что ей и не нужно было о нем думать. О неизжитом и чуждом поневоле часто думается. О том же, что вошло человеку в плоть и кровь, нет нужды вспоминать. Однако что же мучит мальчика? Не страх; за исключением отдельных приступов, которые нападали на него, как лихорадка, он давно преодолел чувство страха в целом — страха, разъедающего жизнь, страха перед полицией, перед тюрьмой, перед побоями, страха перед смертью.
Что же тогда? Любовь? Нет, ему не нравилась еще ни одна девушка, за этим Мария внимательно следила. Девушки, правда, иногда появлялись: блондинки, брюнетки, завитые или гладко причесанные. Увлечения вспыхивали и потухали, как сигнальные огни. Почему же он ни с того ни с сего сидит теперь подолгу дома? Такая редкость — долгие часы вдвоем, но они не дают радости, а, наоборот, только угнетают.
— Почему тебе не съездить к Гро? — спросила она. Она часто ревновала его к фрау Гро, чужой матери, с которой ее сын больше считался, чем с ней. Фрау Гро лучше разбиралась в таких вопросах, о которых она и не слыхивала. Ганс часто ездил в Бриц за советом.
— Они уехали,— коротко пояснил он.
Она сразу увидела, что попала в точку. Он сухо прибавил:
— В Лейпциг, к родным.
— Надолго?
— Навсегда,— сухо ответил он.
Он вдруг поднялся с места.
— Пойду узнаю у Елены, нет ли писем от Оскара.
Но до последней остановки он не доехал, он вышел за три остановки и по привычке прошел мимо дома, где жил Мартин, к которому он так был привязан в детстве. Окно было, как обычно, пусто, весь дом смотрел угрюмо. Лет пять назад он тщетно высматривал здесь Мартина; хозяева квартиры с улыбкой отвечали: «Мы и сами не знаем, где он». Часто случалось, что он посреди города бросался вдогонку кому-нибудь, кто был небольшого роста и у кого была круглая, как шар, голова. Он, должно быть, искал что-то общее с другом в каждом лице и в каждой дружбе, которая встречалась на его пути. Он думал: «Я и теперь такой, как был,— привяжусь к человеку, а он уходит, и я опять один, и весь мир для меня тускнеет».
Вместо того чтобы сразу пойти к Елене, он свернул в боковую улицу и прошел мимо кафе, где прежде бывал Мартин. На тротуаре за решеткой, увитой плющом, стояли три столика. Чахлый плющ в те времена казался ему целым садом, а каждое слово старшего друга было важнее всего на свете. Он думал: «Вот тогда началось это со мной. С тех пор я не знаю покоя». Пыльные решетки, увитые плющом, все еще отгораживали кусок тротуара. Ганс был теперь такого роста, что мог заглянуть поверх них. За столиком сидел человек, похожий на Мартина. Не совсем, конечно, если вглядеться попристальнее; человек чуть напоминал его, он был небольшого роста. И с круглой, как шар, головой.
Ганс отступил на шаг, потому что человек этот поднялся с места. Ганс переломил себя и пошел навстречу. Несмотря на всю свою юность, он понимал, что надо проверить себя. Проходя мимо, он увидел только торчащие из карманов большие пальцы: у Мартина руки всегда были засунуты в карманы брюк, а большие пальцы торчали наружу. Ганс бросил взгляд на лицо незнакомца. Мартин для взрослого был небольшого роста, а Ганс раньше смотрел на него снизу вверх; теперь же ему пришлось смотреть сверху вниз. Время несколько изменило знакомые и близкие черты. Но круглая голова была прежней. Прежним был смелый, веселый взгляд прищурен-ных глаз и нечто такое, чего нельзя определить, но что определяет человека и, постоянно меняясь, остается неизменным.
— Мартин! — сказал Ганс.
Человек не обернулся на это имя и невозмутимо пошел дальше. Ганс мог подумать, что, несмотря на все, действительно ошибся. Но, когда на перекрестке незнакомец как бы случайно обернулся, он понял, что тот заметил его, и вдруг сообразил, что должен был показаться Мартину чужим. Чего стоила хотя бы свастика у него на рукаве! Кроме того, он, Ганс, вырос за это время, а Мартин остался маленьким: взрослые не растут. Недолго думая он прошмыгнул через проходной двор и вскочил в автобус, в который Мартин сел на предыдущей остановке. Он остался на площадке, чтобы тот не сразу его заметил. При выходе из автобуса Мартин насторожился. Ганс вообще лучше разбирался в лицах, чем в словах, а в лице Мартина — лучше, чем во всяком другом; он сразу прочел его мысли: «Верно, этот парень следит за мной. Недаром он вторично попадается мне». Ганс ускорил шаг и взял его за рукав. Мартин остановился и спокойно поглядел на юношу: глаза его еще больше сощурились.
— Мартин,— произнес Ганс.
— Вы ошиблись,— ответил тот. Он полез в карман за документами.
— Вот ты и попался,— заметил Ганс.— Зачем сразу полез за документами? Только потому, что тебя окликнул парень из гитлерюгенда? Разве ты меня не узнаешь?
Тот пристально вгляделся в него и подумал: «Да это, кажется, Ганс, он меня узнал, ничего не поделаешь. Если я отопрусь, он все равно от меня не отвяжется». А Ганс думал: «Как это я его сразу узнал? Внешне он очень изменился. У него теперь усики и шрам на лице, он совсем другой, вблизи он на прежнего и не похож».
— Вот так штука, Ганс! — заговорил Мартин.—Ты здорово вытянулся. За пять лет мы порядком изменились и внешне и внутренне.
Ганс думал: «Он хочет меня убедить, что за последние годы все люди изменились. Но он-то ничуть не изменился. Такие, как сн, не меняются. Я любил в нем то, что уж никак не меняется. Я потому и любил его, что еще глупым мальчишкой почувствовал в нем то, что никогда не меняется. Оно в нем есть и сейчас. Только он мне не доверяет».
Он сказал:
— Мартин, милый, пойдем в кафе, отпразднуем нашу встречу.
Мартин подумал: «Пожалуй, лучше всего пойти с ним. Расскажу ему, что разъезжаю по делам одной фирмы. Главное — не терять спокойствия».
Он заказал кофе и ореховое пирожное. Когда Ганс взял пирожное и улыбнулся, сердце Мартина сжалось. «Я был когда-то привязан к этому мальчику. Герлах смеялся надо мной: «Можно подумать, что это твой сын!» Я старался напичкать его всем, что знал. Я убедил себя, что несу за него ответственность, мне хотелось, чтобы он на всю жизнь был застрахован от подкупа, лжи и страха. Что ж осталось от моей ответственности? Свастика на рукаве и восторг по поводу орехового пирожного».
— Ты теперь сила,— вслух сказал он,—для вас, для гитлерюгенда, столько делают.
Ганс подумал: «Что он мне очки втирает? Почему он мне не верит?» И с горечью сказал:
— Ты сам знаешь, что это ерунда. Да, для молодежи делают теперь много, чтобы она стала силой для войны.
Мартин думал: «Нет, меня на этом не проведешь, их, конечно, специа