льно натаскивают для таких разговоров. И хотя мне очень хочется верить, что он честный парень, я не имею права поддаться».
— Не могу поверить, что есть еще люди, внушающие вам такие мысли,— сказал он.
— Есть еще люди, которым рта не заткнешь. По Испании видно, что пахнет войной. Думаешь, мы здесь ничего не знаем? Зачем ты притворяешься? — спросил Ганс.
Мартин в это время думал: «Может быть, я уже на подозрении? Он пронюхал, куда я еду, и поэтому заговорил об Испании».
— Это все большевики, они рассчитывают, что Испания будет спичкой, которой можно поджечь всю Европу,— сказал он вслух.
Ганс с тоской думал: «Что я ни говорю, он мне все не верит!»
— Я так тосковал по тебе,— заговорил он опять,— я отдал бы жизнь за то, чтобы встретиться с тобой. Оказалось, наша встреча ни к чему. Что же, разойдемся! Я знаю, ты не изменился. Но я не имею права дать тебе адреса и сказать: спроси того, спроси другого. Ты мне не веришь, и я никакими силами не могу заставить тебя поверить.
Мартин думал: «Прежде всего я не верю самому себе, не верю в свою собственную силу, которую когда-то вложил в мальчика. Неужели ее хватило, чтобы устоять даже теперь?»
Свастика на рукаве юноши была лишним клеймом на густой толпе, заполнявшей кафе и все улицы.
Мартин сказал:
— Постой, присядь. Расскажи-ка мне еще что-нибудь. Что ты делал все это время? Как поживают старые знакомые?
Ганс опять сел. Он не знал, как. ему раскрыть со дна все сердце, единственное свое сокровище, нерастраченное, незапятнанное.
— Муж твоей хозяйки давно умер,— робко начал он,— об этом ты, конечно, сам знаешь. Хозяйка твоя обменялась квартирой с сестрой, она неплохая женщина. Она и мою сестру знает.
— А что стало с обоими племянниками? Они в гитлерюгенде? Старший, верно, штурмовик? — спрашивал Мартин.
— Младший сейчас отбывает трудовую повинность, старший стал моим зятем. Он женился на моей сестре Елене. Помнишь, ты когда-то говорил о нити, которая проходит через весь город, от одного к другому. Сначала это только тонкая нить, она может порваться, но может, говорил ты, стать основой прочной ткани. Я все запомнил.
«А вдруг он не лукавит,— думал Мартин,— и я несправедлив к нему. Тогда, значит, не все еще потеряно. Значит, живу мысли, которые я когда-то заронил в его голову. И значит, в этом случае я взял верх».
— Твой зять теперь военный? — спросил он.
Ганс отрицательно покачал головой, сурово взглянул на него и сказал:
— Он умер.
Каждый искал в глазах другого те точки, которые открывают доступ в святая святых человека.
— Мы расклеивали листовки, его подстрелили, мы едва дотащили его домой, он умер, и причину его смерти скрыли, чтобы не навлечь ни на кого подозрений.
Мартин думал: «Как трудно не верить. И как трудно довериться!»
— Я все тебе рассказал, потому что верю тебе,— продолжал Ганс,— а ты бы на это не решился. И сейчас еще не решаешься. Пожалуй, веришь чуть побольше, чем вначале, но далеко еще не вполне.
Мартин думал: «Да я и права не имею. Ему-то еще не приходилось столько разочаровываться, как мне. Его еще не обманывали столько раз, как меня». К их столику подсели посторонние. Каждый из них двоих чувствовал себя то совершенно одиноким, то крепко спаянным с другим.
Ганс сказал:
— Мне хотелось бы хоть разок побывать в твоей комнате. Я все годы мечтал об этом. Там я впервые узнал то, в чем для меня теперь вся жизнь.
— Тебе встретится еще многое, в чем будет для тебя жизнь.
Ганс покачал головой:
— Неизвестно. Я ведь могу умереть совсем молодым. Муж моей сестры умер молодым.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
I
Они сидели вдвоем на кухне.
— Послушай, Гешке...— начала Мария. Он быстро поднял голову. По ее тону он понял, что она собирается сказать что-то важное.— По-моему, он уже теперь достаточно взрослый, по-моему, нужно ему наконец сказать, что ты...— она искала каких-то других слов, но не нашла,— что ты не настоящий его отец.— Произнесенные слова не понравились ей самой. Только она не знала почему.
Гешке с удивлением взглянул на нее. Он взял со стола катушку ниток и стал вертеть ее в руках.
— Незачем ему говорить, Мария,— сказал он.
— Почему? Надо же когда-нибудь сказать. Каждый человек должен знать, кто его отец.
— Да ведь ты и сама толком не знаешь. Что ты, собственно, можешь ему рассказать? За семнадцать лет ты ничего нового не узнала. Он же умер тогда, и все,— ответил Гешке.
Мария наклонилась над шитьем. Гешке, конечно, прав. Он умер тогда. А в ее памяти ничего не прибавилось и ничего не убавилось. Он все еще был таким, как тогда, когда пришел в ее каморку. В ее памяти все так же звучали его торопливые шаги по лестнице. На сердце у нее при этом воспоминании все так же становилось тепло.
— Понимаешь, Гансу скоро отбывать сельскохозяйственную повунность. Значит, ему придется, в первый раз уйти из дому, а это такой важный шаг. Вот я и думаю, лучше, чтобы все было сказано начистоту,— попыталась она объяснить.
Гешке резко прервал ее:
— Нет, не смей говорить. Ты мне обещала не говорить. Держи обещание. Я не хочу, чтобы ты ему говорила.
— Да почему же не сказать? Он не маленький! А мне тяжело таиться в таком важном деле.
— Нет, не смей говорить. Разве я не относился к нему, как родной отец?
— После этого он будет еще лучше относиться к тебе, он уже не маленький, все поймет.
— Мария, у нас с тобой не было детей, ты всегда была добра к моим детям, а я был добр к твоему. Старший мой умер. Елена давно уже не живет с нами. Франц как будто и не сын мне. Сама знаешь, каким он стал. Я всегда ненавидел нацистов, и теперь их ненавижу, и всегда буду ненавидеть. Они дали мне работу и даже увеличили заработную плату, а я все-таки их ненавижу. Они предоставляют мне оплаченный отпуск и, если я пожелаю, предоставят путешествие по Тюрингии, а я ненавижу их всей душой.
Она думала: «И зачем он все это говорит? При чем тут Ганс?»
— Ганс не похож на брата. С ним можно иногда словом перекинуться. Он мне больше сын, чем Франц. Не хочу я лишиться и его.
— Ну хорошо, не хочешь — не надо,— согласилась Мария.
— Я, может, давно бы предпринял что-нибудь против нацистов, если бы не было вас двоих. Я бы выложил им в лицо всю правду. Вы, мол, нам хлеб маслите, вы нас умаслить хотите, сказал бы я им. Сами вы гусей уплетаете, а нам даете горох с салом, чтобы у нас слюнки не текли, чтобы мы не роптали, не возмущались, чтобы не бастовали,— вот что меня так и подмывает им выложить.
Мария думала: «К чему он все это говорит?»
— Вот что я сказал бы им открыто, прямо в лицо,— продолжал Гешке,— однако же сдержался, не стал говорить, чтобы вас не втянуть в беду. Ведь Ганс-то только начинает жить. Как же я могу губить свою семью? Своей собственной жизнью я ничуть не дорожу. На нее мне наплевать.
А Мария думала: «Гансу эта мысль и в голову не приходила. Он меня не щадит. Но разве он меня от этого меньше любит? А я его разве меньше от этого люблю?»
— Стоит нам пикнуть, как они сотрут нас в порошок. И как с каждым из нас, так они поступают со всеми народами. Потому-то они теперь стали дьявольски сильны. Если ты нашему Гансу скажешь правду,— с горечью про-должал Гешке,— тогда ты отнимешь его у меня, последнего, кто у меня еще остался. Этого я сейчас не хочу, слышишь?
— Да,— тихо отозвалась Мария.
Некоторое время они молча сидели друг против друга. Мария заговорила о первом, что пришло ей в голову,— молчание тяготило ее.
— Жена Трибеля сказала мне, что ей разрешили свидание с мужем на десять минут. Он все еще в концлагере. Подумать только: так далеко ехать и такие деньги отдать, и всего из-за десяти минут!
— Значит, он еще жив, Трибель-то,— мрачно произнес Гешке и пересел к окну. Он представил себе, как Три-бель переходит эту ветреную смрадную улицу, видел, как гневно и бурно он размахивает руками, видел, как он насмешливо кривит рот, видел его зоркие, дерзкие глаза, видел его в окопах, видел в пивной, видел у ларька на застывшей от стужи улице, где они выпили по кружке горячего кофе во время последней демонстрации зимой тридцать третьего года. Слышал резкие слова, обращенные к нему, Гешке. Но слышал теперь не смысл этих слов, а только их звук. И слышал, как хлопнула дверь, когда они окончательно рассорились.
— Из следующей получки я подсуну жене Трибеля под дверь немножко денег,— незачем ей знать, от кого это,— сказал он.
Мария шила и думала: «Я ничего не скажу Гансу, раз обещала не говорить. Но только уж я ему шепну, кто подсунул деньги под дверь жене Трибеля. Мальчик этому обрадуется. Ему это, пожалуй, важнее, чем знать, кто его настоящий отец».
Когда Мартин и Ганс встречались в кино или в кафе, их обоих охватывала одинаковая радость: «Он еще жив, и мы снова вместе!»
У Мартину уже давно не было никаких сомнений. Теперь, поджидая Ганса, он знал, что сейчас в его собственную полную мытарств жизнь, в которой было немало бесплодных трудов и разочарований, вольется струя молодой жизни. Когда Ганс говорил с ним, он забывал разделяющие их годы, как при виде высокого, ветвистого, дающего тень дерева забываешь, что сам же когда-то посадил его. Разница в годах сгладилась, как будто именно для последних лет была другая мера. Одному казалось, что время бешено мчится вперед, а другому — что оно застыло на месте и выжидает.
Для Ганса их короткие встречи были так же дороги, как и в детстве. Он целую неделю копил все волнующие его вопросы, чтобы разрешить их вместе со старшим другом. Он твердо верил, что непременно получит правильный ответ, и Мартин забывал свою усталость, стараясь найти этот правильный ответ. Когда Мартин бывал один, он подводил итоги своим размышлениям, он проверял себя, будет ли Гансу понятен, удовлетворит ли его такой ответ.
Правда, у Ганса было еще несколько друзей, с которыми он мог свободно говорить о многом. О многом, однако не обо всем. Только с Мартином он мог говорить решительно обо всем. Некоторые важные стороны жизни он мог обсуждать с такими друзьями, каким стал для него старик Бергер. Бергер служил убедительным примером того, что человек может оставаться верен себе, может продолжать бороться и при этом не обязательно попадет в тюрьму. Он по-прежнему работал на заводе; двумя-тремя как бы невзначай брошенными словами он искусно сеял среди рабочих сомнения и недоверие. «Хорошо, что мы продержали Гитлера четыре года!» — на что кто-нибудь неминуемо удивлялся: «В самом деле, уже четыре года?» Или: «Мне и вспомнить дико, сколько я себе крови перепортил, глядя, как сын у меня мыкается без работы». Тогда товарищи спрашивали: «Да, правда, куда он девался, твой Оскар? Разве он не вернется к нам в цех?» На что старик весело отвечал: «Покамест нет, дайте ему сперва отбыть трудовую повинность, а потом сельскохозяйственную повинность и еще два года воинской повинности. А уж тогда мы его подучим нашему делу! Надо полагать, он к тому времени не станет еще старой развалиной». На что сосед либо говорил: «Надо полагать», либо только хмурился.