рови таких, как он. Он предвкушал осуществление своей затаенной мечты — экспроприацию имущих.
В последнюю минуту Лангхорн счел нужным сделать внушение:
— Слушайте, ребята. В случае если вам попадутся эти самые, как их, произведения искусства, не смейте валить их в одну кучу с другим барахлом. Как увидите, сейчас же откладывайте в сторонку, их потом осмотрят и отправят в музей. Это ведь все награбленное национальное достояние.
— А как его узнаешь, что оно национальное достояние?— поспешно осведомился Вирт.
— Эрненбек, за это отвечаешь ты.
Юный Эрненбек отлично понял, к чему клонит начальник. «Хочет посмотреть, как я себя сегодня буду вести,— подумал он.— Будьте покойны, аристократический душок из меня полностью выветрился». Он горел нетерпением доказать Лангхорну, что ему более чем кому-либо, понятно все значение этого дня.
Франц Гешке отнял наконец палец от звонка. На крыльце с вычурными перилами показалась горничная, вертлявая, нарядная, завитая, как опереточная субретка. Вся серьезность момента еще явно не дошла до нее. Она утихомирила собак, сидевших на цепи у крыльца и заливавшихся лаем с самого появления штурмовиков. Затем засеменила к воротам своими тоненькими фильдекосовыми ножками на высоких каблучках.
«Как сюда попала эта миленькая белокурая девчоночка?— подумал Франц Гешке.— Это давно уже запрещено. А такое черное шелковое платьице и белый фартучек стоят дороже, чем парадное платье моей невесты».
Горничная резво выкрикнула:
— Хайль Гитлер! — И простодушно добавила: — Что это вы в такую рань?
«Надо ей вправить мозги,— подумал Франц Гешке.— Чего она здесь трется? Вон какие серьги нацепила, верно, еврейский подарок».
— Открывай! — рявкнул он на нее.
Она весело передернула плечиками, взмахнула связкой ключей и округлившимися ярко-синими глазами посмотрела на штурмовиков, которые чуть не сбили ее с ног, едва только ворота были отперты. Вскинув удивленно-насмешливый взгляд на мрачную, насупленную физиономию Франца Гешке, она спросила:
— Господи, что случилось?
— Брось прикидываться. Сама понимаешь, что сегодня делается. Лучше скажи, как ты попала в еврейское логово?
— Куда попала? В какое логово? Ага, понимаю, вам, верно, к евреям нужно. Так они живут в номере семнадцать-а, вон там, позади нашего участка. В октябре здесь меняли нумерацию. Наш номер — просто семнадцать. А флаг мы спустили потому, что у нас должны делать ремонт. И убрано все потому. И сам господин гаулейтер Хениш со всем семейством уехали от беспокойства и запаха краски.
— Слышали? Семнадцать-а, направо за углом! — крикнул Франц Гешке. Ему было очень не по себе, гораздо больше, чем бывало обычно из-за какой-нибудь путаницы или служебной ошибки.
Не подарив ни словом, ни взглядом вертлявую горничную, на которую он зря истратил такой запал бешенства, проклиная ее вместе с господским добром, с вазонами на веранде, с красноватым песочком на аллее, ведущей к гаражу, и с дурацким собачьим лаем, он ринул-ся прочь и увлек за собой всю братию. Дорогой он постарался успокоиться, чтобы не растратить даром еще хоть частицу своего драгоценного гнева.
Мендельсоновский дом под номером 17-а так же мирно белел за оградой сада, как и дом номер 17. Тут был такой же красноватый песок на такой же аллее, ведущей к гаражу. Только тут вместо веранды с пестрыми вазами был фонарь с разноцветными стеклами. Франц Гешке не нашел нужным задерживаться на мелочах.
Он не стал нажимать большим пальцем на кнопку звонка. Рявкнув: «Вперед!», он всей тяжестью налег на ворота, они хрустнули и мигом поддались...
VI
Христиан Надлер приноровился так, чтобы разносить и собирать обувь главным образом по воскресеньям — тогда и крестьяне бывали дома,— и, окончив дела, он прямо шел в церковь. А узелок с обувью оставлял у хозяина «Дуба». К брату он не заходил давно. Сначала из страха, что брат опять накинется на него, а потом уже по привычке, хотя понимал, что ярость Вильгельма с течением времени утихла.
Дома он усаживался со своим псом на мостках и делил с ним обед, однако не заставлял его прыгать за каждым куском или служить, предварительно дав ему понюхать кончик колбасы... Нет, успокоив ворчащего пса, Христиан честно, как с равным, делил с ним еду. Насытившись, пес клал обе лапы на колени Христиана, а Христиан тихонько почесывал ему шею. Насторожив уши, пес смотрел ясными золотисто-желтыми глазами в озабоченное лицо Христиана.
— Как ты думаешь, Виду, что будет дальше? — говорил Христиан.—Старший к осени вернется с солдатчины, а Белобрысого, нашего Карла, только забрали. Мы его два года, не увидим. Как тебе это нравится, Виду? — Пес тщательно облизывал ему лицо. Он был единственным существом в мире, видевшим длинные тонкие морщины, которые иногда бороздили лицо Христиана. Он старательно вылизывал их своим шершавым языком.
— Мне, Виду, это совсем не нравится. А вот что Гитлер хапает теперь один кусок колбасы за другим, тебе это нравится? Мне ничуть. Говорят, люди боятся, что он их укусит, и потому позволяют ему хапать. Только зубы у него острые и обратно колбасу не вырвешь. Начал он с кусочка, а теперь и все захватил.
Покончив с морщинами, пес принимался лизать Христиану руки, временами устремляя свои светлые глаза на влажное лицо хозяина.
— Да, Чехословакию,—продолжал Христиан,— и Данциг, и Мемель. Так зовутся эти города и страны. Они откликаются на свои имена, как ты — на имя Виду. Их вызывают по радио, по эфиру, и они откликаются. Гитлеру грозят невесть чем, если он не перестанет, а ты думаешь, пес перестанет хватать, оттого что ему грозят? Разве что вцепится в горло тому, кто грозит.
Пес смотрел на него не шевелясь, скаля зубы и сверкая глазами.
— Ума не приложу, Виду, как дело обернется дальше. Вильгельм воображает, что другие всегда будут такими дураками, как он сам. А мне думается, кто-нибудь да найдется не глупее нас с тобой. Не знаю, как оно обернется дальше, только пока что мне все это не по душе.
Он отстранил собаку, ему лень было играть с ней. По счастью, день был воскресный, и, по счастью, не пристало нарушать воскресный покой работой. Он никогда не отличался особым трудолюбием и считал, что безделье лучше самого легкого дела.
Плывший по солнцепеку, переполненный экскурсантами пароход принадлежал, наверно, нацистской организации «Сила через радость». И что это были за люди, набившиеся в него с чадами и домочадцами? Христиан любил представлять себе людей, которых никогда в глаза не увидит. А ведь, наверно, есть среди тех, кого он никогда в глаза не увидит, кто-нибудь такой, кто скоро заболеет и потом помрет. Сейчас он плывет на пароходе «Сила через радость» и не знает об этом. Наверно, есть там женщина, которая родит в этом году, наверно, есть кто-нибудь, кто о чем-то горюет, а есть такой, кто чему-то радуется. А почему горюет или радуется, он, Христиан, никогда не узнает. Забавное суденышко! За нарядным пароходом тянулся по воде хвост. Если бы после всех пароходов оставались следы, все озеро было бы исчеркано. Как это ветру удается склонить в одну сторону все ветви ясеня, кроме одной развилистой ветки, которая норовит согнуться в другую сторону? А почему эта ветка норовит согнуться в обратную сторону? И почему у ветра не хватает силы как раз на эту развилистую ветку? Хри-стиана раздражало, что в этот солнечный воскресный день ему не удается спокойно разматывать клубок мыслей, чтобы нить тянулась не обрываясь. Нет, одна мысль все время рвала нить, и ничего путного не получалось. Христиан всегда думал только о том, что можно видеть собственными глазами. Но эта мысль до тех пор сверлила где-то внутри, пока окончательно не порвала нити. Христиан почти не ощущал отсутствия парнишки, белобрысого Карла, последнее время никогда с ним не говорил, видел его редко, да и то издали, и потому не мог, конечно, по-настоящему ощущать его отсутствие. Он только всегда представлял себе, что Карл где-то есть на свете и даже когда его, Христиана, не станет, парень все-таки останется. Останется и озеро, и ясень с развилистой веткой, и стая птиц, а главное — этот малый, который служит порукой тому, что все будет, раз есть он. Сам Христиан успокоится вечным сном, а все пойдет по-прежнему, помимо него. Карл будет обрабатывать ту полоску земли, которую он, Христиан, отвоевал у брата. Тут все сошло гладко. Вильгельму он утер нос. Если нет силы, чтобы набить кому следует морду, надо его перехитрить. А вот правительство не перехитришь и морды ему не набьешь. И правительство у него на глазах уволокло парня. Бог знает когда он увидит его теперь. С тех пор как Карл отбывал воинскую повинность, Христиан упорно старался разведать, к чему его там готовят. Его мало трогало, что парнишка все эти годы валандался с гитлерюгендом. Сам он, когда был молодой, тоже валандался черт знает с кем и черт знает где — дурь со временем проходит. До сих пор он утешался этой мыслью. Однако теперь, когда они крепко прибрали парня к рукам, утешаться было нечем. Теперь они могли послать его на самые отчаянные дела.
Он прислушивался к болтовне людей, приносивших ему обувь для починки. Сперва его даже забавляло их бурное возмущение. Кругом только и речи было, что о зверствах, Пичи, Вичи, Чичи и прочих польских логовах. Если они вдруг стали так чувствительны к зверствам, учиняемым над их соотечественниками, так он мог в свое время пригласить их ночью к себе на мостки и показать интересное представление. Весь этот гвалт только забавлял бы его, и он преспокойно наблюдал бы со своей треноги мирскую суету, если бы Карл не попал в эту кашу.
VII
Правда, он уже, наверно, успел научиться у себя в гит-лерюгенде всяким подлостям. Сам он, Христиан, тоже когда-то научился всяким подлостям, пока ему не раздробило бедра и навсегда не отшибло охоты к ним. Ему недешево обошелся урок. А этому рослому, статному парню незачем так дорого платить за выучку. Христиану казалось, что крестьяне, которые приносили ему чинить рваную обувь, мало думают о своих сыновьях, хотя те и в поле подсобляли, и ходили с ними в трактир и в церковь, вместе ели и пили, а после рабочего дня спали с ними под одной крышей. Ему казалось, что он больше печалился о своем, хотя не был с ним связан ничем, кроме собственного воображения и пачки бумажек, которые ему подобрал адвокат. Он думал: «Кто знает, может, они тоже горюют. С чего бы они стали вздыхать при мне, я ведь при них не вздыхаю».