С Виду дело другое. Это были единственные по-настоящему человеческие глаза, желтые звезды в черных космах шерсти, перед которыми он не стыдился повздыхать.
— Виду, тебе нравится их новый выверт? Мне ничуть. Что это еще за пакт? Как ты это понимаешь? Помнишь, я тебе рассказывал про одного парня, как они ночью выволокли его на мостки, а сперва у нас в клетушке нашей дратвой спутали ему ноги, чтобы наверняка потопить его. Да я тебе про это рассказывал. А теперь скажи, Виду, можешь ты поверить, чтобы они вытащили его из воды и попросили у него прощения? Можешь ты поверить, что они стали бы оттирать ему ноги французской водкой и положили бы на солнышко просохнуть? Я не могу. А что до пакта, так, по-моему, тут опять кое-кто воображает, что другие не умнее его.— Он стряхнул с себя пса так, что тот заворчал скорее от удивления, чем от злости. А сам Христиан стал яростно стучать молотком, хотя никогда, а особенно в воскресные дни, не усердствовал в работе.
Несколько дней спустя Христиан, еще лежа в постели, протянул руку и включил радио. Он сразу же решил: «Вот оно!» Слов он еще не разобрал, но по звуку голоса, строгого, важного, торжественного в столь неурочный час, понял, что этот голос может означать только одно.
Такой голос он слышал один-единственный раз в жизни, но раз в жизни уже слышал, только не по радио и не у себя в сарае. Тогда голос звучал с балкона — вкрадчиво и торжественно, чтобы потрясти человеческие сердца, и как тогда, так и теперь он означал войну. И дело не менялось от того, сам ли голос был такой зычный, или его подхватил трубный глас архангела с облаков, или разносило радио через антенну. Христиан со злостью выдернул вилку. Выругался. Добились-таки! Это означало — добились войны, которой они так жаждали, и добились того, что Карл теперь уж неминуемо попадет на нее. Прямо с маневров — на фронт. «Только посмей мне вернуться калекой!» — грозно подумал он.
Сам он раз навсегда избавлен от этой мерзости. Он вдруг стал хромать еще больше, чем раньше. «Пусть смотрят и жалеют, дураки,— думал он.— Пусть видят, что их ждет. Тогда мы тоже веселились до упаду».
Встречаясь с ним, крестьяне говорили:
— Мы с этим делом в два счета покончим. Не горюй, Христиан, ты не успеешь и пожалеть, что не пошел с нами.
— Как сказать! — отвечал он.
— Вот говорят, в два счета покончим. Тогда небось то же самое говорили,— заметил крестьянин Уль, похожий на редьку.— Ты-то, Христиан, все равно не пойдешь, тебе как-никак здорово повезло.
— Как сказать! — отвечал Христиан.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
I
Лиза не узнавала собственного мужа Вильгельма Надлера, с тех пор как немецкие войска вторглись в Польшу и за несколько недель захватили всю страну. Она воображала, что за время их супружества изучила мужа вдоль и поперек. Она видела его, когда он был навеселе, и когда буянил, и когда лежал пьяный в лоск; она заранее знала, как он будет хвастать прошлыми доблестями в трезвом виде и как, подвыпивши, обратится к будущему и расхвастается свыше всякой меры. Она знала наизусть все его пространные рассказы о празднествах, на которых он бывал, о лихих вылазках штурмовиков, о нацистских съездах, а также его ругань и угрозы, когда что-нибудь не ладилось. Во всех ругательствах и похвальбах какой-то отрезок времени всегда звучало одно имя, словно ему в жизни нечего было бы ругать и хвалить, не будь этого имени. Сначала он по всякому поводу — выпивая, работая, делая долги, торгуясь — вспоминал капитана Дегенхардта, который был его начальником после войны, во время службы в добровольческом корпусе. Капитан выплывал на каждом шагу, не сам он во плоти — сам он сгинул после капповского путча,— но как воспоминание и пример. При нем, внушалось Лизе, жизнь шла совсем по-другому, под его началом жилось на славу. Затем Дегенхардт померк как звезда. Место его занял барон фон Цизен. Лиза внимала отзвуку его речей и даже созерцала сколок его манер. Когда он наконец заявился к ним в дом — после того как Вильгельма подстрелили на сборе штурмовиков,—звезда его была уже на закате, по крайней мере в воображении Вильгельма; сам-то барон уцелел вместе со своим имением по ту сторону озера, даже когда «Стальной шлем» был запрещен, а Вильгельм примкнул к нацистам. С тех пор путеводной звездой стал
Хармс из соседней деревни. Этот светоч не был для Лизы новинкой. Он с незапамятных времен слонялся по всей округе, пока вдруг не воссиял ослепительным светом.
Однако с начала войны Вильгельм стал неузнаваем. В глазах появился блеск, он стал оживленнее, беспокойнее, по-иному смеялся и вздыхал, по-иному тискал Лизу, словно помолодел лет на двадцать, особенно это было заметно, когда что-нибудь в газете приятно поражало его. Пока его соседи мирно пахали и сеяли, словно так и должно быть всегда, он все время втайне ждал войны. Он не хотел даже думать, что это и есть его настоящая жизнь, что он жалкий крестьянин и осужден тянуть крестьянскую лямку. А теперь, когда опять понадобились солдаты, теперь видно будет, кто чего стоит.
Сперва Лиза заметила только, что он разочарован. Как это так — оба сына в армии, а про него не вспомнили в первую же минуту? Разочарование перешло в страх, когда Польшу захватили одним махом, быстрее, чем он мог даже вообразить. А вдруг заключат мир, прежде чем он успеет попасть на войну. Старший хвастливо писал, что весь поход оказался детской забавой. Они мигом заняли аэродромы, а порядочных укреплений у Польши на западе вовсе не было, все — на востоке. Жители в завоеванной стране немногим лучше цыган, какие, бывало, кочевали по дорогам. Его родной дом, можно сказать, дворец по сравнению со здешними лачугами. Младший сын Карл ни с того ни с сего очутился на крайнем севере. Теперь Гитлер крепко держит Европу за два кончика. Раньше даже никто и не знал, сколько там копошится всяких народов. Вильгельм волновался, как бы эти народы, поняв, что дело их дрянь, не поспешили заключить мир. Он не радовался, как многие соседи, что их оставили дома и они успеют собрать жатву. Созрела великая жатва. Там, на востоке, писал сын, стоят тучные хлеба. Вильгельм смаковал по письмам полевой почты каждый захваченный клочок земли. Он только потому работал в поле с женой и взрослой дочерью, что работа успокаивала его, и потому еще, что он не терял надежды все-таки попасть на войну.
Зимой, когда полевых работ почти не было и рано смеркалось, Лиза даже радовалась, что муж мало сидит дома. Сама она вместе с дочкой тоже таскалась по разным сборищам нацистского союза женщин и союза германских девушек — все лучше, чем скучать дома. Дочка была теперь в самом соку, толстоносая и черноглазая, как отец. Веснушек у нее было не меньше, чем у матери, только у нее они не были разбрызганы, а сливались в пятна.
Лиза не вполне понимала, что мужу стыдно, почему о нем никто не вспоминает и он все еще торчит дома, почему он, именно он, никому срочно не нужен; его мучило сознание, что он на ущербе. Он злился на природу, что она не омолодила его к новой войне, ему стыдно было сидеть в трактире в компании со всяким немощным старьем.
Христиан наблюдал из своей мастерской, как они втроем маются в поле. Единственной милой его сердцу точки не было видно на пашне. Он даже не успел повидать сына, так спешно того отправили. Он не знал толком, удался или не удался его отпрыск, кукушкино яйцо, которое он в прошлую войну подбросил на братнин двор, хорош или плох он уродился. Он знал только, что тот существует. Теперь же эта помесь мечты и расчета оказалась под угрозой.
Дорожных рабочих давно призвали. «А наши мостки,— говорил Христиан своему псу,— стали прямо настоящей пристанью». С тех пор как где-то в лесу построили под землей новый завод, на мостках во время смены бывала страшная сутолока, потому что часть рабочих переправлялась в лодке через озеро. Люди все были новые; утром и вечером они приходили такие измотанные и злые, Что им некогда было даже взглянуть на Христиана. Только один из них, по фамилии Фирль, иногда давал ему подбить башмак. В разговоре выяснилось, что он из Обершёневейде, как и Штробель — Христиан, верно, знавал Штробеля? Вколачивая гвоздь, Христиан искоса бросил взгляд на Фирля. Тот перехватил взгляд и кивнул головой. Потом побежал за остальными к лодке. Христиан смотрел вслед лодке. Тоненькая ниточка протянулась от него через озеро, через содрогающийся от взрывов и страха мир — к лодке, к приземистому крепышу Фирлю.
Когда было холодно и Христиан не мог работать под навесом, Фирль заходил к нему в сарай. Через некоторое время он решился наконец высказать свою просьбу. Вон у Христиана есть радио, так нельзя ли его покрутить? Он начал что-то настраивать, а Христиан наблюдал за ним. Хотя ему мало приходилось общаться с людьми, а может быть, именно от этого, он по мельчайшим признакам, по лицу, по пальцам угадывал, что в людях происходит. И сейчас он думал: «Парень еще не знает, можно ли мне довериться».
— Да полезай ты в постель,— не вытерпел он наконец,— и накройся одеялом вместе со всей музыкой.
Он завесил окно, чтобы не подглядели с озера. Неприятности умудрили его.
Фирль давно уже мечтал послушать запрещенные передачи. Дома, в комнате, набитой людьми, он не мог себе это позволить. Вмешиваться в разговоры товарищей по работе он избегал. Изредка только ему удавалось перемолвиться словом со старым другом, который жил на расстоянии нескольких часов езды где-то в Бранденбурге и все-таки предпринимал иногда такое длинное путешествие, чтобы за полчаса почерпнуть у Фирля сведения и утешение. Они, спрашивая и отвечая, бродили эти полчаса по станции, потому что больше у друга не было времени. В зале ожидания или на платформе Фирль выслушивал вопросы и спешил дать ответы. Война с Финляндией? Надо убрать линию Маннергейма, раньше чем враг ринется на Россию. Само имя показывает, кому нужно это сооружение. Что такое Маннергейм? Палач народа времен гражданской войны. Раздел Польши? Русским никто не стал бы помогать, как не помогли Польше. Над их бедой все бы только злорадствовали. Верно, что пакт хорош для русских и плох для нас? На