свете нет, не было и не может быть ничего такого, что хорошо для русских и плохо для нас. Разве для нас плохо, если единственное социалистическое государство выиграет время, чтобы стать непобедимым? Когда друг стоял уже на подножке вагона, Фирль сказал еще раз в виде напутствия: «Что хорошо для них — хорошо для нас. Что для них плохо —плохо и для нас».
Другу после таких разговоров становилось легче на сердце, но сам Фирль жестоко страдал от своего одиночества. Сейчас он яростно отшвырнул одеяло.
— На твой приемник только вальс «Грезы» и поймаешь. В следующий раз принесу с собой инструмент, попробую что-нибудь наладить.
С этого дня, когда приходил Фирль, Христиан сажал своего пса у дверей мастерской. Пес поднимал бешеный лай, как только кто-нибудь сворачивал с шоссе в поле. Много раз они пугались зря. Но однажды под вечер, ко-гда последний паром с рабочими отчалил, а Фирль задержался и решил вернуться домой пешком по берегу, Виду вдруг отчаянно залаял: кто-то шел напрямик к сараю. Христиан сразу узнал по голосу свою невестку Лизу, она старалась успокоить собаку.
— Не ждал гостьи, милый Христиан? — бойко и весело заговорила она, словно никакой ссоры и не было.— Мы с Вильгельмом решили разок собраться всей семьей к обеду, свининки поесть.
-Христиан стучал по башмаку Фирля. Кое-какие винтики и проволочки от радио он запрятал в ящик со своими инструментами, как в самое надежное место. «Верно, я опять на что-нибудь понадобился им»,— подумал он.
— Вильгельма-то призвали! — весело тараторила Лиза,— Уж по такому случаю надо все распри позабыть. Вильгельм сказал: «Не хочу оставлять за собой никаких обид, чтобы с легким сердцем идти в поход». Вот я сразу и побежала к тебе.
— Н-да,— промычал Христиан.
— Так приходи завтра к одиннадцати.
В кухне у Вильгельма, где пахло жареным, собрались все, кто еще остался из семьи, и несколько непризванных или приехавших в отпуск приятелей. Младший сын, Густав, рослый парнишка и рьяный член гитлерюгенда, с благоговением и завистью смотрел на отца. Из всех членов семьи он был . особенно безразличен Христиану. Он был бы ему и вовсе противен, если бы не был так безразличен. Христиан привязал своего пса во дворе. Вильгельм пожал брату руку: он совершенно отрешился уже от дома, и ничто относящееся к дому больше не вызывало в нем досады. Да и Христиан с Лизой вышли из того возраста, когда опасно надолго оставлять их наедине. Кроме того, он был сейчас выше всяких домашних дрязг. В Берлине он встретил человека, который знавал его в прежние времена. Тот мигом устроил, чтобы его зачислили на военную службу, хотя по возрасту он не подлежал призыву. Этот человек понял, что такие, как он, — исключение.
— Теперь трое из нашей семьи в армии,— гордо заявил Вильгельм.
— А Юргена ты не считаешь? — заметила Лиза.— Он теперь тоже из нашей семьи, раз они с Анни помолвлены. В следующий отпуск их обвенчают.
Новоиспеченный жених потирал руки при виде жареной свинины. Христиан припомнил, что этот молодчик был одним из штурмовиков, которые тогда ночью схватили Штробеля у него в сарае и потопили в озере. «Бог даст, моей племяннице он не привяжет камней к ее толстым икрам»,— подумал Христиан. Но такие мысли сотрапезника не испортили Юргену вкуса к жирным яствам прощального обеда.
Через несколько недель Вильгельм Надлер со своей частью вступил во Францию, в одну из хлебородных местностей. Они заняли городок, называвшийся Питивье,— исполнилась мечта, которую он лелеял долгие годы. Он был снова на войне, и война оказалась точно такой, какой он воображал ее, что немногие могут сказать о своей осуществившейся мечте.
Бешеной сворой ворвались они в чужую страну. Чужой народ склонился перед их силой и мощью. А если кто-нибудь где-нибудь пытался сопротивляться, его мигом усмиряли. Всюду, куда вступал полк Надлера, в каждом городе, в каждой деревне ненависть превращалась в смятение при виде полновластных победителей. Когда Надлер мечтал о войне, он представлял себе такое выражение в глазах побежденных — немую мольбу: «Я в твоей власти, но будь великодушен, пощади меня!»
Жалкий клочок пашни, который никак не хотел уступить ему дома брат Христиан, был попросту кучкой песка по сравнению с нивами завоеванной страны. И когда они топтали нивы, казалось, хлеба тоже шелестят: «Я в твоей власти, но пощади меня!» И в шелесте лесов и в робких вопросах женщин и детей звучал один лейтмотив: «Да, конечно, я в твоей власти, но пощади меня!» Когда немецкие самолеты и танки подавляли вражеское сопротивление, Вильгельм полностью наслаждался властью. Это не была уже пресная власть над горсткой строптивых парней, а власть настоящая, единственная, которая заслуживает этого названия, — власть над жизнью и смертью. И когда его часть занимала разрушенное дотла, заваленное трупами, засыпанное обломками селение, которое сопротивлялось до последнего вздоха, он. самолично помогал какой-нибудь женщине подобрать одну-две вещицы из ее скарба или швырял ребенку кусок сахара, чтобы до конца прочувствовать то, что сопутствует власти: собственное великодушие и благодарность обездоленных.
Только один раз его постигло разочарование. Они расположились на деревенской площади. Штаб полка поставил несколько столов и развернул карты прямо на припеке. С лошади спрыгнул майор. Вильгельм Надлер от нечего делать наблюдал за всем происходящим. Майор показался ему знакомым, и вдруг он узнал кумира своей молодости, капитана Дегенхардта, перед которым благоговел в те времена, когда в Германии была полная неразбериха. Вильгельм подошел к своему лейтенанту, попросил доложить о нем вновь прибывшему майору и с волнением следил, как передавали его просьбу. Что только не вспоминалось ему! Как была сформирована бригада, как они брали манеж, как выводили в расход пленных; одного им пришлось везти через Груневальд; их остановила офицерская машина, с которой случилась авария. Они поменялись машинами, и он вместе с новыми пассажирами прикончил своего арестанта. Потом целый год прошел в ожидании и надеждах. Дегенхардт только и знал, что натаскивал их и готовил для предстоящих событий. День роспуска бригады был самым скверным днем в жизни Вильгельма. Ему пришлось вернуться домой, а теперь опять все по-прежнему, и даже тот, кого он прежде обожал, опять перед ним. Он видел, что Дегенхардт окинул беглым взглядом площадь, где находился кто-то, как ему сказали, кто хотел с ним поздороваться. Но потому ли, что он не узнал Вильгельма Надлера, или ему некогда было узнавать, только он отмахнулся и сейчас же сел в офицерскую машину.
Вильгельм проглотил обиду. Полк его перебросили из Питивье в соседнюю деревню. Шоссе было забито беженцами, которые, еле передвигая ноги, возвращались к тому, что уцелело от их крова. В тачках и на спине они волокли остатки своего добра — большую часть они, выбившись из сил, побросали по дороге; кто тащил постельные принадлежности, кто совсем неожиданные предметы — птичью клетку или картину, а кто забинтованного ребенка. Кто-то вез в детской колясочке крохотный гробик, чтобы хоть закопать его близ родного дома.
Два офицера, ехавшие верхом недалеко от Надлера, обменялись замечаниями:
— Странно, что в нас никто ни разу не выстрелил.
— Им приказали прекратить вооруженное сопротивление. Вот они и слушаются.
Полк вступил в деревню, где мычали недоеные коровы. Ящик полевой почты с немецким гербом уже висел на площади перед церковью. «Черкну-ка я несколько слов Лизе»,— подумал Вильгельм. Его поместили в крестьянском доме, который он сейчас же начал сравнивать со своим собственным. Узкий двор сбоку, а не так, как у него, позади дома. Несколько человек тупо смотрели из окон, вид у них был не крестьянский, должно быть, беженцы, приютившиеся здесь.
Вильгельм Надлер сбросил снаряжение и вышел во двор к колонке. Полуголые солдаты уступили ему место. Один услужливо предложил мыло, другой щетку.
Люди у окна смотрели на омовение тупо и внимательно, так смотрят на что угодно, лишь бы отвлечься от мыслей, на которых нет сил останавливаться. Тут было несколько стариков к старух, девушка в возрасте Анни Надлер, двое детей и молодой человек с рукой на перевязи. Это был солдат, он разорвал воинские документы и переоделся в чужое платье, чтобы не попасть в лагерь для военнопленных, который немцы устроили в Питивье. Он особенно внимательно следил, как мылись и скреблись солдаты, потому что его больше, чем остальных зрителей, мучила мысль, казавшаяся ему нестерпимой.
Вильгельм Надлер разоблачился; он был горд своим крепким телом, таким же упругим, как у самых молодых солдат. Беженцы у окна с любопытством смотрели, как он скреб себя чужой щеткой. С особенным любопытством смотрел переодетый солдат, потому что он только этим мог отвлечься от мысли, которая ему была особенно мучительна. Мысль была та самая, которую час назад высказали офицеры, ехавшие недалеко от Вильгельма Надлера: «Никто ни разу не выстрелил». Почему? Приказано прекратить вооруженное сопротивление. Почему? Кто кому приказывал? Кто кого послушался? Нас предали. Что значит предали? Нет ничего на свете страшнее предательстват Потому что обманщик подло и ловко играет на самых слабых струнах человеческой души. Почему мы поверили предателям? Почему мы послушались? Потому что нам больше хочется жить, чем умереть; чтобы иметь право жить, мы поверили выдумке обманщика. Вот и не удержался. Вместо того чтобы смотреть на возню у колонки, он дал волю своим мыслям, ко-торые станут грозными и опасными, если додумать их до конца.
Итак, он заставил себя наблюдать за голой солдатней. Вильгельм Надлер намылся так, что блестел, как медный таз. Он вытянул одну руку и намылил под мышкой; солдаты загоготали:
— Смотри, как уставились из окна.
— И немудрено,— ответил Вильгельм Надлер,— им сроду не приходилось видеть, чтобы человек мылся дочиста.
Он сделал жест, предназначавшийся женщинам в окне. Солдаты громко заржали. Надлер чувствовал себя бравым молодцом. Солдат, переодетый в штатское и сидевший вместе с другими у окна, нахмурив брови, смотрел как Надлер вытянул другую руку и тоже намылил под мышкой. Этот голый немецкий солдат, усердно и самодовольно мыливший каждый уголок своего крепкого, здорового тела, был ему особенно противен. Это был враг во всей его наготе. Откровенное голое предательство, до блеска натертое голое самодовольство.