Мертвые остаются молодыми — страница 92 из 119

моя сестра. А теперь расскажи о себе.

Мария услышала много такого, чего сама никогда от Ганса не слыхала:

— Мне страшно ехать на восток. Во Франции нацисты пока что не очень бесчинствуют. Хотят показать, какая замечательная штука их новый порядок. Зато в Польше они уже распоясались. Говорят, они там совсем осатанели, свирепствуют вовсю, а мы у них за подручных. Как же быть, чтобы не идти к ним в подручные? Беда той стране, которая попадает под гитлеровскую оккупацию! Во Франции я жил на частой квартире и слушал запрещенные передачи. Как хорошо там, куда приходят русские! Они уже пооткрывали школы в Бессарабии и в Закарпатье, и те, кому прежде не давали учиться, теперь учатся читать и писать.

Дальше Марии почти ничего не удалось расслышать; отдельные долетевшие до нее слова уже не имели никакого отношения к мировым событиям.

Эмми уже ушла, когда семья собралась утром на кухне. В кофе была горькая сладость последной трапезы, и все слова, все движения неудержимо ускользали в прошлое, как будто последние часы свидания бегут быстрее, чем первые. Гешке ушел раньше Ганса. Ему надо было на работу.

— Не подкачай! — сказал он.

— Вернись домой! — сказала Мария.

— Постараюсь! — смеясь, сказал сын, а с лестницы крикнул:—Позаботься об Эмми!

Несколько недель спустя он бежал по пустынной улице польского села, где была расквартирована его часть. Было еще почти темно, он спешил первым сообщить чудовищную весть Циммерингу, своему вновь обретенному другу. Циммеринг успел сходить по воду к колодцу. Ганс издали увидел его могучую фигуру, в лице и во всем облике его было что-то лошадиное. Ганс сразу же в эшелоне узнал Циммеринга, хотя при первой их встрече на молодежной базе много лет назад он был еще похож на жеребеночка. Тут же в дороге выяснилось, что Циммеринг остался верен себе, и они сделались неразлучными друзьями.

Ганс, запыхавшись, остановился перед ним. Циммеринг нес на своих могучих плечах коромысло с двумя полными ведрами. Он шагал грузно и мерно. Хотя шел он не спеша, но делал такие большие шаги, что Гансу приходилось бежать рядом с ним.

— Циммеринг, Циммеринг, слушай! Теперь у нас война с русскими!

Циммеринг продолжал шагать. На его крупном суровом лице, путавшем детей, оскалились и лязгнулись зубы. Он сказал:

— Значит, русские должны разбить немцев.

Навстречу им, что-то крича и жестикулируя, уже бежали солдаты. Чтобы сохранить коромысло в равновесии, Циммеринг стоял, выпрямившись, среди толпы, а Ганс жался к этому кентавру, как под материнское крылышко. Он думал со смешанным чувством растерянности и торжества: «Теперь ты видишь, отец, кто враг Гитлера».

Взволнованно переговариваясь, они всей гурьбой вернулись в село, причем Ганс ни на шаг не отставал от друга. Тот опустил ведра на землю. Фельдфебель, пьяный на радостях, гонял старуху крестьянку. Этим он занимался каждое утро, очевидно считая это своей первой обязанностью. Старуха, едва переводя дух, металась из угла в угол, а фельдфебель хохотал и хлопал в ладоши: «Пляши, старая ведьма!» — и все хлопали, и хохотали, и свистели. Старуха то и дело натыкалась на что-нибудь, часто падала, потому что была почти слепа. В потухших глазах ее горел огонек; возможно, что новость дошла до нее: «Теперь вам конец». Она вертелась под тумаками, пинками и понуканиями, еще более наглыми, чем обычно. Впервые лицо ее дрогнуло, будто и она заразилась общим весельем. Беззубый рот искривился, грудь затряслась от смеха. «Скоро вы, бесы, отбеситесь!» Ганс следил за ней глазами, теперь она и ему напоминала ведьму, но в этой ведьме было что-то похожее на его собственную мать, а когда он думал о родине, т,о видел в своей кроткой, молчаливой матери что-то похожее на эту ведьму.

IV

Лейтенант Фаренберг, адъютант Венцлова, ждал своего командира на условленном месте возле хутора, первоначально отведенного им для постоя. Он каждый раз радовался встрече, даже когда они не виделись всего несколько часов. Их совместная служба не только протекала без заминок, она давала выход всем чувствам и мыслям, которые они иначе хранили бы про себя. У Фаренберга из этого выросла смесь дружбы и почтения, у Венцлова — дружбы и почти отцовской заботы. Сам того не сознавая, он находил у Фаренберга свои вопросы и сомнения, только выраженные более смело, молодо и ясно. Они были даже в курсе семейных дел друг друга, так как обменивались новостями, которые приносила полевая почта. Венцлов знал, что Фаренберг скучает о невесте, а Фаренберг знал, что у Венцлова дома есть сын и несколько грубоватая любимица дочь, знал даже о существовании тети Амалии, заменившей его командиру мать. Эти полустертые, полузабытые образы всю зиму кружили над обоими мужчинами — над старшим и над младшим,— были с ними, когда они наступали на Украину. Невеста в Дортмунде получала почти такие же письма, как тетя Амалия в своем потсдамском домике, в фонаре с цветными стеклами: «Вы не поверите, какой путь мы проделали с отправки последнего письма. Мы наступаем неудержимо». Когда же они застряли на севере, виноваты оказались стихийные силы: «Под Москвой нас задержали русские морозы».

Когда Венцлов выходил из машины, его уведомили, что переночевать ему придется в крестьянской избе, потому что отведенную для него квартиру приготовят только к завтрашнему дню.

Разговор в штабной машине привел его в хорошее настроение. Наконец-то ему удалось найти общий язык с Браунсом, к чему он долго и тщательно стремился. Ему казалось, что генерал-лейтенант Браунc не интересуется его докладами и даже оскорбительно подчеркивает свое пренебрежение. Это тем более беспокоило его, что Браунc представлялся ему идеалом начальника. Как же не огорчаться, что именно Брауне по непонятным причинам тормозит его дальнейшее продвижение. Теперь, сделав доклад, он убедился, что Брауне вовсе не пре-небрегал им, а, наоборот, при всей своей суровости внимательно к нему приглядывался. Браунc даже похвалил его; и Венцлов понял, что его опять подвела излишняя мнительность, причинявшая ему немало огорчений еще с тех времен, когда он был в кадетском корпусе. Он принадлежал к тем людям, которым по малейшему поводу начинает казаться, что сослуживцы или начальство не оказывают им должного уважения. Теперь же наконец выяснилось, что Браунc не только уважает, но и ценит его, скрывая свое лестное мнение, как и прочие чувства, под личиной суровости. И вовсе он не думал тормозить продвижение Венцлова, а даже, наоборот, дал ему понять, что замолвит за него слово.

Венцлов был слишком поглощен этими мыслями, чтобы заинтересоваться переменой постоя, о которой доложил ему Фаренберг. Хотя ему уже шел пятый десяток, он, как мальчик, восхищающийся кем-нибудь из взрослых, старался скрыть свою симпатию к лейтенанту Фаренбергу под браунсовской лаконичностью и суровостью. Фаренберг участвовал уже в походе на запад и был там. ранен. До войны он был студентом. Как Брауне в глазах Венцлова являл собой образец начальника, так Фаренберг — образец подчиненного молодого офицера. Венцлов часто вспоминал, что сам он примерно в этом же возрасте участвовал в первой мировой войне. Он отлично знал, что молодой человек нуждается в поддержке и ободрении. Но, расспрашивая Фаренберга о его домашних делах, он не признавался себе, что ему и самому хочется поговорить.

Из-за перемены постоя им пришлось вместо хутора отправиться прямо в деревню, а в деревне, где уцелело всего несколько домов, стояла кладбищенская тишина, и казалось, что вместо живых кругом одни только выходцы из могил. На том пространстве, где прежде пролегала деревенская улица, слышался веселый гам отдыхающих солдат. Все уцелевшие местные жители вместе с детьми забились в ямы и подвалы, как будто мертвецам страшен дневной свет. Маленькая девчурка, за которой не досмотрели — или некому было уже присматривать,—стояла у околицы, уставившись на издохшую корову, лежавшую в луже крови; может быть, это была их корова. Несколько женщин, исполняя приказания, бегали с дровами и ведрами, ежась и щурясь, словно им стыдно быть на свету с живыми.

Венцлов сразу увидел две виселицы в начале деревенской улицы: ему пришлось идти мимо них. Один из повешенных был с бородой, другой — тоненький подросток. Фаренберг инстинктивно заглянул в лицо своему начальнику. Он ждал, что тот скажет. Венцлов ничего не сказал. Он успел сообразить, что перед Фаренбергом ему ни в коем случае нельзя давать волю чувствам. Он считал недопустимым критиковать начальство в присутствии подчиненных. А на такое зрелище он натыкался уже в третьей деревне. Когда он в свое время выразил недовольство, почему такие вещи делаются без его прямого согласия, ему указали на Рённеке, как на ответственного за эти дела. Но Рённеке тогда не оказалось на месте. Оправданием его отлучки был приказ из такой высокой инстанции, что Венцлову пришлось спасовать. Фаренберг сообщил ему, что эти двое повешенных— дед и внук. У них в сарае нашли ручные гранаты. Рённеке уже вернулся и ждет его, добавил Фаренберг. Он настолько изучил лицо своего начальника, что, увидев, как у того задергались скулы, поспешил отклониться от неприятной темы: он немного знаком с Рённеке; к его удивлению, это оказался тот самый Рённеке, который в 1929 году руководил национал-социалистской группой студентов в Берлинской высшей технической школе. Его исключили во времена Веймарской республики за скандальные выходки против профессоров-евреев, а при Гитлере его восстановили с величайшим почетом.

Не обращая особого внимания на помещение, Венцлов вошел в крестьянскую горницу; из резиновой ванны, которую денщик всегда спешил приготовить ему, шел пар. Он увидел только что прибывшее с полевой почты письмо, оно лежало под бронзовой фигуркой Кванон, богини милосердия. Этот подарок его былой любви, Мани, он со времен командировки в Китай повсюду возил с собой как талисман. Он узнал почерк тети Амалии, но, вместо того чтобы взять письмо, повернулся к Рённеке.

При входе Венцлова Рённеке вскочил. Ни в лице, ни в манерах у него не было ничего такого, что способствовало бы чувствам, возникающим от одного вида его эсэсовского мундира. Держался он отнюдь не самонадеянно, а скорее скромно. Если его молодое, крайне утомленное, болезненно-бледное лицо с глубоко запавшими тем-ными, почти что кроткими глазами сильно смахивало на череп мертвеца, то это был детский череп. Он так бодро вскочил и вытянулся в струнку, что его никак нельзя было признать больным; однако, садясь напротив Венцлова, он слегка пошатнулся и на минуту закрыл глаза. Но тут же усилием воли овладел собой и извинился. Прежде чем выдавить из себя слово, он некоторое время шевелил губами. Рот у него был совсем мальчишеский, а губы сухие и растрескавшиеся от жара.