ет от всей нации, от каждого завода, от каждого отдельного человека максимальной производительности. Солидарность подменяет эти требования равнением на неумелых и недобросовестных, и вообще она — пережиток, помесь еврейско-христианских бредней.
Гешке, обычно скучавший на таких собраниях, вдруг навострил уши. Развязный оратор задел его за живое. Как ни мало он читал и думал, но мысль, брошенная здесь, давно уже бессознательно гнездилась в его голове. Ему не нужно было изучать Маркса или читать Бебеля, чтобы уразуметь, что такое солидарность. Оратор выболтал то, что давно смутно мерещилось Гешке и только теперь стало ему совершенно ясно. Он был так возбужден, что не пошел прямо домой, а согласился на предложение пожилого рабочего Дипольда немного прогуляться. Он едва знал Дипольда и не мог отдать себе отчет, почему охотно принял его предложение. Ему и в голову не приходило, что Дипольд давно уже исподтишка наблюдает за ним. За всю свою жизнь Гешке ни разу не чувствовал потребности в дружбе. А тут неожиданно зародилась дружба.
Мария по целым неделям не получала писем с фронта. Она сидела в кухне у окна с работой, которую частенько подбрасывала ей тетя Эмилия. Поток людей, стремившийся вниз от Бель-Альянс-Плац, сливался для нее в сплошную массу, среди которой ее интересовала только одна маленькая точка: почтальон. Когда он появлялся, она отбрасывала в сторону работу и начинала прислушиваться, не хлопнет ли входная дверь; она отсчи-тывала минуты, которые ему нужны, чтобы обойти все квартиры подряд. И опять ничего. Опубликованное сообщение, что с некоторыми участками фронта почтовая связь временно прекращена, ничуть ее не успокаивало. Это означало только, что там идут особенно жаркие бои. Сидя однажды, как обычно, за шитьем, она услышала хлопанье дверей и шум голосов. Жилица с третьего этажа давно уже, как и она, не получала известий от старшего сына. И вот пришло извещение: убит. Соседи уложили несчастную женщину в постель, и дочка, та самая, что когда-то своим ревом не давала Гешке спать, сидела подле матери со строгим выражением на худеньком личике, успокаивая и лаская ее. Муж, как узнали в доме лишь позднее, был старым членом национал-социалистической партии, «старым борцом». Даже после захвата Гитлером власти он долгое время помалкивал об этом, потому что его соседи по дому очень туго воспринимали новую веру. Когда вечером муж и золовка сидели возле убитой горем матери, она в приливе отчаяния стала выкрикивать: «Во всем виноват твой драгоценный Гитлер» и что-то еще в этом роде. На следующий день ее внезапно вызвали в суд. Жильцы дома с затаенным возмущением говорили, что это дело рук золовки, мужниной сестры: у них в семье все спокон веку ярые нацисты. Женщину оправдали, вероятно, ввиду безупречной репутации мужа. Жильцы в один голос твердили: «Пусть эта мерзкая баба, золовка, только посмеет переступить порог нашего дома!» Но когда она преспокойно заявилась, выпятив грудь и виляя задом, который жильцы-мужчины грозились до крови исполосовать, никто даже слова не сказал. Правда, с ней сперва не поздоровались, но, когда она дерзко обернулась, поспешили исправить свою оплошность. А вечером говорили: «Чего ради наживать неприятности из-за жены «старого борца»? Все ждали, что муж и жена выставят золовку вон — ничуть не бывало: ее посадили за стол ужинать... Муж внушил жене, что у нее от горя вырвались необдуманные слова, в которые она сама не верит. А золовка только исполнила долг. Что стало бы с нацией, если бы каждый поддался отчаянию? Правда, мужа сняли с прежней ответственной должности, но вскоре назначили на другой завод. А с тех пор, как было произнесено слово «развод», жена стала тише воды, ниже травы. Она громко сетовала на судьбу, на русских и на евреев.
Все это произошло в ту пору, когда Мария сама ждала вестей с фронта. Она вся высохла от ожидания. Гешке каждый вечер видел по ней: опять ничего.
— А вот я уверен, что он жив,— говорил он.
— Почему?
Он пожимал плечами:
— Уверен, и все!
У него не было никакой уверенности, он просто старался чем-нибудь ее утешить. Ее вызвали на лестницу: полевая почта. Но ее опять постигло горькое разочарование: письмо оказалось от Франца. С ним все обстояло благополучно. Он только жаловался, что до сих пор торчит под Прагой, хотя в России нужен теперь каждый человек и его горячая мечта — сражаться там. Он намекал, что занимает пост инспектора на большом заводе под Прагой.
— Чего он задается? — заметил Гешке когда, придя вечером, прочел письмо; над жалобами сына он только посмеялся.— Ведь делает он там почти то же, что и дома. Здесь он шпионил на заводе, вот его и там посадили шпионом на завод. И спрашивают с него, как с нас, и бомбят его, как нас.
— Он всегда хотел выделяться, ну и добился своего. Он думает,, что он не такой, как другие, потому что доносит на других,— сказала Мария.
— Конечно, у каждого парня есть дурные черты, только обыкновенно их старались выбить. А теперь, наоборот, за всякую подлость еще хвалят,— ответил Гешке.
Как-то вечером Мария вышла навстречу мужу к станции подземки; по ее лицу он сразу понял, что получено письмо. Несмотря на холод, они уселись на скамейку под голыми деревьями. Мария плакала над письмом. Это было то самое письмо, где Ганс писал, чтобы она не горевала, если он вдруг пропадет без вести. Гешке дважды внимательно прочел его и принялся утешать жену, дрожавшую от страха и холода.
— Мальчик прав, он как-нибудь да вывернется. — И прибавил, прочтя письмо еще раз: — А может, там начинается такая же заваруха, как в прошлую войну. Тогда тоже многим удалось улизнуть, авось и ему посчастливится.
Мария покачала головой.
— Как же я буду жить и ничего не знать о нем? Не может же он вдруг исчезнуть?
Жильцы дома спрашивали, почему она плачет. Получила письмо и плачет. Письмо пошло по рукам.
Франц прислал ей посылку с теплыми вещами. Женщины все тщательно ощупали; между прочим, там была пара чулок и теплая кофта.
— Это они забрали у чешских женщин,— сказала Мельцерша.— У нас тут тоже холодно, нам это пригодится.
Мария спокойно посмотрела на Мельцершу и не произнесла ни слова. Та, в свою очередь, внимательно взглянула на Марию — лоб у нее был нахмурен. Дух дома, старый, болтливый, неизменный дух дома, снова выполз изо всех углов. Он шмыгал по лестнице, оглядывал пальцы, щупавшие мягкую шерсть, вглядывался в нахмуренные лбы.
В тот же вечер Мария писала Францу: «Благодарю тебя за красивые шерстяные вещи. Я все сразу же распустила и свяжу тебе из этой шерсти свитер. Здесь, правда, тоже холодно, но я ничего этого носить не хочу. Носи сам». Гешке, обычно читавший все письма, получаемые и отправляемые, сказал смеясь:
— Родная мать написала бы не иначе.
Такой похвалы Мария еще никогда не слышала от мужа. Недели две спустя она опять ждала его у подземки. Правда, она не плакала, однако и новое письмо не принесло ей большого облегчения.
Гешке прочел его и сухо сказал:
— Он что-то хотел предпринять, но дело не выгорело.
IV
Венцлов поднял правую руку, лежавшую на письменном столе, и изобразил нечто среднее между гитлеровским приветствием и жестом радостного удивления — на пороге совершенно неожиданно появился Фаренберг: голова у него была перевязана и держался он чересчур прямо из-за гипсового корсета.
— Что за чудо? Как вам удалось выбраться, дружище?
— Честь имею доложить, господин майор, воскрес из мертвых.
Денщик накрыл завтрак на два прибора. Они сидели друг против друга у окна, выходившего на залитую солнцем площадь. Комендатура помещалась наискосок за де-ревьями. Стайка воробьев шумно взлетала всякий раз, как проходил часовой, потом снова опускалась на землю. И вспархивала снова, когда часовой возвращался, обойдя вокруг здания. Прямо напротив, во дворе почти неповрежденного дома, стояло странное сооружение, при виде которого Фаренберг невольно поморщился. Однако это была не виселица, а какое-то гимнастическое приспособление. В доме напротив была школа, и как раз в это время по площади проходил целый класс под присмотром женщины, которая громким гортанным голосом явно на немецком языке скомандовала, чтобы дети, как положено, приветствовали часового перед комендатурой.
Фаренберг докладывал своему майору: ему удалось всякими правдами и неправдами продлить пребывание в госпитале до тех пор, пока он достаточно оправился и мог настоять, чтобы его послали сюда, а не домой на отдых. Венцлов засмеялся. Ему было приятно, что молодой человек вполне отвечает на его теплые чувства. За тяжелые зимние месяцы он еще больше привязался к Фарен-бергу. Во время отступления на их долю выпало отвлекать силы неприятеля. А сейчас они переводили дух в том городке, который был занят ими же при прошлогоднем наступлении. Деревня, где они тогда, в первую русскую зиму, отдыхали после боев, была всего в нескольких километрах западнее. Тогда у Венцлова произошло довольно неприятное объяснение с неким Рённеке — эсэсовцем. Объяснение кануло в вечность, как и сам Рённеке, он неожиданно слег и вскоре умер. Зимой Фаренберг по собственному желанию получил опасное назначение, казавшееся ему заманчивым. Венцлов сам хлопотал за него, именно потому что был к нему привязан и понимал его побуждения. Фаренберг был прикомандирован к полку, который прикрывал отступление, задерживая насколько возможно русских. Полк был отрезан. Фаренберг с четырьмя людьми — двумя солдатами и двумя эсэсовскими офицерами — пробился через неприятельские позиции, чтобы договориться о помощи и о доставке продовольствия и оружия. Добрался он весь израненный. Венцлов был уверен, что он погиб, и оплакивал его как родного сына.
А теперь Фаренберг хотел вернуться к Венцлову. Это было нетрудно. Адъютант, заменявший его при Венцлове, не возражал против такого перемещения. Венцлов уже слышал об этом. Он подозревал, что Фаренберга совсем не тянет домой, в отпуск. По-видимому, ему, так же как самому Венцлову, страшно было даже подумать о доме. У Венцлова скулы дергались при одной мысли, что его ждет дома: бесконечные расспросы и эта нелепая обязанность хоть что-нибудь рассказать о прошедшей зиме, лишь бы удовлетворить любопытство и гордость семьи.