— Я слышала, ты чуть-чуть умеешь играть? — спросила Яна и помахала пальцами, изображая игру на воздухе. — И-грать.
— Да, — прошептала Надя.
С обкусанным сердцем она стояла над клавишами и не знала, с чего начать.
— Я тоже, немного. Ты знаешь все ноты? Можешь сыграть гамму? Гам-му? До мажор, например.
— Мо-гу.
Впрочем, Яна не настаивала на гамме. Тут же повернулась к папе и принялась приглаживать свои и без того гладкие золотистые волосы.
— А я ведь когда-то даже ходила в музыкальную школу, представляешь? Так вот пианино с тех пор и стоит. Но я, конечно, музыкалку не окончила: это реально был ад.
— А что так?
— Да там надо было играть по нескольку часов в сутки. Постоянно какие-то экзамены сдавать перед целой комиссией… А склонности особой у меня не было. Это папа заставлял, все хотел сделать из меня образованную девочку. — Яна закатила глаза. — Как сейчас помню, я ушла, когда начали разбирать «Жалобу» Гречанинова. Тогда мои нервы окончательно сдали, и я сама наконец представила папе жалобу. На свою невыносимую жизнь.
Можно и Гречанинова, подумала Надя. «Жалобу» она помнила хорошо. Сначала легкая, почти невесомая, как скользящая по мягким волнам лодка. Потом все более тревожная и уплотняющаяся. Надя положила руки на клавиатуру. Опустила педаль, опустила клавиши, опустила саму себя внутрь нот.
В следующую секунду комната наполнилась звуками. Самые первые звуки были довольно робкими: то ли из-за отвыкших рук, то ли из-за долго не стриженных ногтей. Но уже на втором такте звуки окрепли. И все тревоги последних месяцев разом схлестнула музыка — моментально натекшая из тишины. Натекшая сквозь Надины пальцы, которые вновь стали гибкими, теплыми, живыми.
Лодка восходит на гребень волны, задерживается там, на верхней ноте, поворачивается на сильной доле — и ниспадает. А внизу, в морской глубине, короткими настойчивыми шагами идет буря. Постепенно прорывается на поверхность. Волны становятся все больше, все сильнее, и вот уже лодка терпит крушение. Сидящая в лодке Надя пытается спастись. Несколько тактов отчаянно борется со стихией. Но потом успокаивается и навсегда уходит на дно.
Когда Надя закончила играть, никто не проронил ни слова. Папа удивленно поднял брови и положил ногу на ногу. А Яна замерла на несколько секунд, держа в пальцах золотистую прядь своих волос. Стояла и смотрела, приоткрыв рот, куда-то перед собой.
— Да, это она… Та самая «Жалоба».
С этого дня Яна перестала говорить с Надей по слогам.
Осенью началась школа. Как Надя и предполагала, ни папа, ни Яна не вспомнили, что ее школа должна быть специальной. Папа полгода назад купил машину и возил Надю в школу на ней. Потому что добираться пешком было слишком долго, а нужный автобус рядом с домом не ходил. В папиной машине громко играла странная агрессивная музыка, которая Наде совсем не нравилась. Еще в машине пахло папиным древесно-пряным парфюмом. Иногда пеной для бритья или чипсами со сметаной и луком.
В школе к Наде постоянно подходила бабушка, с тревогой спрашивала, все ли с Надюшей хорошо. Чем ее кормят. Есть ли у нее осенние сапоги.
— Тебе отец твой передал, что я вчера звонила?
Надя всякий раз качала головой, и бабушка вздыхала. Прикрывала серые водянистые глаза.
— Дай хоть волосы тебе расчешу, а то опять вшивый домик на голове.
Бабушка больно и долго вытягивала Надины колтуны, заплетала их в косу. Потом вручала завернутые в салфетку и в полиэтиленовый пакетик бутерброды с брауншвейгской колбасой и сыром «Российский». Надя не любила бутерброды — особенно в венозных стенах школы. Предпочитала папины сметанно-луковые чипсы. Но чтобы не расстраивать бабушку, молча брала пакетик и убирала в рюкзак. После уроков скармливала — хлеб голубям, а колбасу и сыр грустной бездомной хаски, часто гуляющей на пустыре.
В целом Наде нравится ее теперешняя жизнь. Нравится папина квартира с бесконечным видом из окна. Нравится Яна. Нравятся прогулки по скверу с музыкой в ушах. Осень продолжается, и воздух в сквере становится терпким, сладковато-прелым. В ушах уже звучит «Октябрь» Чайковского. Солнце с каждым разом все раньше лопается кровяным пузырем. Все раньше по окнам соседских корпусов стекает бледная закатная сукровица. Все на своих местах, все хорошо. Не хватает только пианино…
Но и эта жизнь должна закончиться.
Первая тонкая трещинка побежала по устоявшемуся порядку вещей поздним октябрьским вечером. Надя уже лежала в кровати, но уснуть не получалось. Из кухни доносились приглушенные, но резкие голоса — папин и Янин.
— А что я могу сделать? Ничего! — шершаво и чуть хрипло заявляла Яна.
— Ты можешь с ним еще раз поговорить! — энергичным полушепотом возражал ей папа.
— А что толку? Если он что-то решил, его не переубедить. Разве не знаешь?
— Я не понимаю. Все же было хорошо!
— Было, но эта последняя выставка…
— И что? Он считает меня бесперспективным? Бездарным?
— Прекрати, нет, конечно…
— Да, у меня тоже бывают спады, как у всех! Или, может, он думает, что это очень просто: растить особенного ребенка и при этом заниматься творчеством?
— Перестань, я же говорю! Конечно, он все понимает.
— Тогда что? По-моему, выставка тут ни при чем. Он просто не хочет, чтобы мы были вместе. Это из-за моего возраста? Да? Ну скажи, да?
— Послушай, ну папу тоже можно понять. Просто он…
В окно смотрел обглоданный безжизненно-белый месяц. Звезд на удивление было много, и они сверкали остро и отрывисто, словно стаккато в «Смелом наезднике» Шумана. Приподнявшись на локтях, Надя принялась их пересчитывать. Несколько раз сбилась со счета и так и не сосчитала. Бросила.
С того вечера Яна стала ругаться с папой постоянно. Трещина углублялась, ширилась, разветвлялась. При Наде Яна старалась сглаживать интонации, но как только Надя уходила в комнату, ее голос мгновенно заострялся. И папин тоже.
Еще Яна стала приходить в гости все реже. А после очередной ссоры ушла навсегда. Надя сразу поняла, что она больше не вернется. Еще когда Яна натягивала на себя в прихожей приталенное бежевое пальто и замшевые сапоги на невероятно высоких каблуках.
— Давай, тебя тут никто не держит. Катись отсюда, — кричал папа из кухни. — Иди, пожалуйся на меня папочке. И пусть он подберет для тебя молодого и богатого гения.
Яна не ответила папе. Натянув пальто и сапоги, склонилась к стоящей рядом Наде. Больно вцепилась ей в плечи. Прошептала:
— Ты очень классная… Пусть у тебя все в жизни получится.
И ее акварельно-синие глаза влажно заблестели.
Всю следующую неделю папа практически не смотрел на Надю, не разговаривал с ней. Надя думала, что, возможно, каким-то образом виновата в папином разрыве с Яной. Возможно, совершила какой-то грех. Например, один раз из-за простуды не отправилась гулять и помешала серьезному разговору. Несколько раз она даже пыталась попросить прощения. Но как только подходила к папе, тот поворачивался к ней резким сердитым движением. Бросал царапающий и очень быстрый взгляд. И Надины голосовые связки тут же разбухали и расползались в разные стороны.
Надя переживала молча, внутри себя. Снова перестала спать. Снова стала неотрывно смотреть по ночам на тяжелое небо, уплывшее в густые чернила. Проколотое все более редкими звездами. Надя думала о грустной уходящей Яне, о сердитом папе, о своих возможных грехах. И до зуда в лопатках ворочалась на затхлой простыне, не сменявшейся со дня переезда.
А вчера вечером папа долго и раздраженно говорил с мамой по телефону. Его голос был таким громким и раскаленным, что каждая фраза казалась Наде прикосновением шипящего утюга. Надя закрылась в комнате, надела Янины наушники и включила на телефоне Листа. В первый раз на полную мощность. Чтобы только не слышать папиных раскаленных фраз. Чтобы ничего не слышать, кроме музыки. Папин голос тут же откатился далеко в сторону. Правда, он все еще был ощутим, упрямо пробивался сквозь переливчатые ноты. Но смысл слов больше не доходил до Нади. А это главное. Больше не было горячей утюжной поверхности. Только слегка почесывались в ушах и затылке уже полученные ожоги.
Папа явно звонил потом кому-то еще. Кому-то, кроме мамы. А Надя стояла у окна с Листом в ушах, смотрела на свежую закатную рану, тянущуюся над коростами крыш. И еще на плесневелое пятнышко в виде улитки — на оконном откосе.
— Собирайся, — сказал папа сегодня.
Поставил на кровать Надину дорожную сумку и вышел из комнаты.
У Нади под ребрами что-то вздрогнуло, как пойманная рыба, и тут же затихло. Больше под ребрами, казалось, не было вообще ничего, кроме фантомного зуда. Словно все живое нутро кто-то вырезал, и отчаянно заныла образовавшаяся пустота.
Надя осталась стоять одна посреди комнаты. Своей комнаты, которая уже делалась чужой. И вдруг поняла, что с самого начала, с самого первого дня в папиной квартире предчувствовала подобный исход.
Собирая дрожащими руками одежду и учебники, натягивая куртку и садясь в папину машину, Надя почти не думала. От страха в голове перекатывались увесистые шары. Маленькие и большие, но все мучительно тяжелые. Они сталкивались и разлетались, ударяясь о височные, лобные и теменные кости. Расплющивая мысли. Надя была уверена в одном: ее возвращают к маме. К дяде Игорю, молитвам и тушеной брюкве. К бордовому дивану в гостиной.
Но неожиданно папина машина останавливается рядом со знакомым сквером. Нет, не тем, в котором Надя гуляла с музыкой в ушах, ожидая конца серьезных разговоров. А тем самым, в котором однажды чуть не заблудилась по дороге в школу. Около «Ароматного мира». Тогда здесь толпились люди, зацветало лето, и солнечные лучи были плотными и теплыми. Ярко зеленели кусты. А теперь здесь пусто, сумрачно, и от кустов остались одни черные скелеты. Черные прочерки в пасмурной пустоте.
Надя с папой выходят из машины, и им навстречу из пустоты вырастает бабушка.
— Здравствуйте, Софья Борисовна, — чуть сдавленно говорит папа.