Мертвые воспоминания — страница 22 из 63

Нужная комната напомнила ей советский кабинет терапевта, законсервированный во времени, будто муха, застывшая в янтаре: несколько деревянных кресел, вязаная крючком накидка, стол с подпорками вместо ножек, а на побеленной серой стене — календарь с котятами за прошлое тысячелетие. С подоконника едва слышно хрипело радио, рядом с чайником в пакете лежали пряники и песочное печенье, пахло пылью и старостью.

Маша, не глядя, зажгла электрический чайник и присела на краешек одного из жестких кресел. Сквозняками тянуло со всех сторон, незаклееные окна тоненько дребезжали и позвякивали, но то ли от толстого старушечьего ковра под ногами (на который Маша смогла наступить, только разувшись), то ли от неубиваемых, расползшихся алое в горшках из-под майонеза, кабинет казался ей на удивление уютным.

А потом и незнакомец появился, в растянутой футболке и даже наспех причесанный, без сена в волосах. Буркнул, не глядя:

— Стас.

— Маша, — быстро ответила она.

— Пряники будешь?

— Нет, спасибо, — и Маша понадеялась, что он не станет расспрашивать. Стас и не расспрашивал. Налил две кружки крепкого чая, проглотил пряник одним махом и упал за теткин стол:

— Рассказывай.

— Что?..

— Ну, почему кота этого решила забрать, он же облезлый, дикий. Где живешь и с кем, хватит ли у вас денег на уколы, на питание ему, нет ли детей маленьких. Прорепетируем, перед тетей.

И Маша, отхлебывая горький кипяток из кружки, принялась рассказывать. Она ничего не утаивала, говорила обо всем: о волонтерстве и муже Анны Ильиничны, о вычищенной слабыми руками квартире, о мисках Сахарка у стены, которые теперь лежали в Машином рюкзаке на всякий случай, и о том, как они обычно разбирали вещи. Как Галка пререкалась с Палычем, Кристина рылась в поисках чего-нибудь для картины, а сама Маша… «ну, тоже помогала». Ни слова о слезах, которые сопровождали каждый ее вечер с чужой «душеводицей», как любила повторять Дана — значит, все же спрятала от Стаса немного. Щеки потеплели от смущения.

Стас смотрел на нее внимательно и даже с интересом, часто кивал — Машу вообще редко когда так слушали.

Остыл чайник, за окном столпились сумерки, и все чаще и чаще Маша поглядывала в телефон. Стас отвел ее на первый этаж, в «кошатницу»: огромный и гулкий зал в мелких клетках и переносках, несколько вручную сделанных когтеточек с намотанной на тонкие древесные стволы пеньковой веревкой, запах мочи, влажной стружки и чего-то кислого… Коты встретили гостей молчанием — в отличие от прыгающих и чересчур дружелюбных псов, они глядели исподлобья. Стас провел Машу к дальней стене, где в плетеной корзине на пеленке, мягкой и детской, лежало почти с десяток котят — слепых и нервно замяукавших, стоило только электрическому свету вспыхнуть у них над головами. Они копошились, тыча друг в друга влажными носами, тянули почти невесомые лапы, и Маша не выдержала, присела к ним, накрыла клубок рукой — котята примолкли и замерли, словно бы почувствовали ее тепло.

— Дурью не майся, — посоветовал Стас, — намучаешься с Сахарком своим. А этих нам коробками подбрасывают, каждую неделю, я уже как заправская мамуля, любого инвалида с пипетки выкормлю…

Маша посмотрела на него снизу вверх — он хмурился и специально кривил лицо, но Маше показалось, что она впервые увидела его настоящим. Без этой шелухи в виде сигарет, саркастично приподнятой брови и показной суровости — с пеленкой на плече, писклявым комком в ладони, на которого Стас ругался и которого мог ущипнуть за крохотное ухо, но все равно кормил.

— Дохнут, как мухи в рамах, — он кивнул на окно. — Но кого-то выхаживаем, живут себе в клетках. Некоторых на улицу выпускаем, когда место заканчивается. И денег нет. Даже на еду.

Маша осторожно кивнула, не зная, что сказать. Внутри нее разлилось чувство, которое Маша прежде не встречала и которому не могла подобрать названия — что-то вроде нежности, желания прийти сюда и завтра, и послезавтра, и вместе со Стасом заталкивать в уличные вольеры куртки с заброшенных дач, подсыпать накошенную за городом траву и нести жирное молоко в трехлитровых банках для котят, которые снова поползли из корзины, но Стас быстро накрыл их пеленкой, чтобы не разбежались.

К забору подъехала машина, заглох мотор. Посигналили.

— Это тетя, — Стас нацепил на лицо маску. — Сейчас я корм занесу, он по десять килограммов, а у нее спина сорванная, она и телят этих, ну, псов, на себе до ветеринара таскает, а потом…

— Помочь? — предложила Маша, не зная, чем она, толстая и неуклюжая, может быть полезной.

— Тут сиди, — скомандовал он. — Следи за этими.

И ушел.

Маша улыбнулась закрывшейся двери и почувствовала — вот оно.

Вот.

Очередное дело подарило ей встречу с Сафаром, рядом с ним даже дышать стало легче — Палыч, например, полез обниматься со старым другом, а Маша смущенно подала ему ладонь. Сафар был из тех людей, которые очаровывают с первого взгляда. Он работал водителем молоковоза, без конца улыбался («Как дурачок, но мне не жалко», — все с той же улыбкой повторял Сафар), выпиливал резные доски из дерева и, кажется, был беззаветно влюблен в жизнь, какой бы она ни была. Низенький и круглолицый, как детский резиновый мячик, с блестящей лысиной и парой густо-черных волосинок за ушами, Сафар излучал тепло, подобно августовскому солнцу, и никого не оставлял без комплимента.

— Машенька, — остановился он перед ней и галантно поклонился, — у тебя так глаза сияют, и щеки такие румяные сегодня! Загляденье. Признавайся, чего такого радостного стряслось?

Сафар был спасением. На жалобы он сочувственно хмурил брови и кивал через каждое слово, гладил по плечу, а вот рассказы о счастье, любом, даже самом маленьком, приводили его в такой щенячий восторг, что, дорассказав, хотелось начать заново и прибавить подробностей, растянуть момент. Он умел подобрать такое слово, от которого чуть светлело вокруг.

Только вот Сафар ничего не рассказывал о себе самом — ни о родных, ни о семье, ни о детях. Только насвистывал за рулем молоковоза и улыбался, как заводной. Маша как раз хотела рассказать ему о Сахарке, что дожидался в одной из комнат, о битве с тетей из приюта, о своем поступке, как снова раздался дверной звонок.

И Маша с головой ушла в очередную историю.

Глава 8. Все люди умирают

— Мам, я пришла!

Нет ответа. Галка составила на пол банки с вишневым компотом и помидорами в сахарной заливке, которые Людмила все же сунула ей в конце, прошептала заговорщицки:

— Ешь, пап, и я тут за тебя есть буду.

И Галке уже тогда показалось, что вся эта история отдает сумасшествием — не было больше никакого Михаила Федоровича, остались только мертвые его воспоминания, но обижать Людмилу не хотелось, и банки Галка все же забрала. Поставила под кровать, надеясь, что в особо голодный месяц запасы ей помогут — но даже спрятанные банки не давали ей уснуть, и Галка решила перевезти их к матери.

Она заглянула на кухню, потом в спальню, надеясь, что мама просто крепко спит — так и вышло. Сморщенная, уменьшенная в размерах мама лежала на подушке почти всем телом, серые щеки ее ввалились еще больше, она дышала через силу, с трудом вгоняя в легкие затхлый кислород. Отечность после химии прошла, как облезает с газонов весенний снег, и обнажилась сырая почва, бесплодная, неживая. Галка отвела взгляд. С каждым приездом она узнавала маму все меньше и меньше.

Главное, что дышит. Галка сняла со стула плед, осторожно укрыла выпирающие косточки под синюшной кожей, за которые все еще каким-то чудом держалась душа. Или дух, или сознание, черт их знает… Галка видела только, что мама еще здесь, и уже этого было достаточно. Она забила холодильник продуктами, наспех пожарила картошку и натерла свежую капусту с морковкой на салат, раньше мама его очень любила — с укропом, правда, с маслом… Может, ей и нельзя было сейчас это есть, но Галке хотелось порадовать маму хотя бы запахом. На всякий случай она быстро почистила луковицу, соорудила суп на куриной косточке, жиденький и пресный.

Лилии Адамовне, по-видимому, маму подкармливать было некогда.

Часы поторапливали Галку, напоминали о ночной смене, но будить маму не хотелось. Пусть отдыхает. Галка доказывала себе, что это забота, но это опять было малодушие — так легко было представить себя маленькой, дожидающейся маму с работы, вот придет она, пахнущая ветром и терпкими духами, и обрадуется ужину. Они поедят и будут смотреть какую-нибудь глупую комедию, обнявшись на диване, пока мама не уснет, а потом Галка выключит телевизор и долго будет лежать, радуясь своей взрослости и самостоятельности.

Она прибралась в квартире, то и дело заглядывая в маленькую комнату с наглухо задраенными шторами, во мрак и тьму, в кисловатый запах мочи и старости у молодой еще мамы. Чаще всего в последние дни Галка задумывалась о смерти: понимала, что не встретилась еще с ней, что мысли эти наивные и расплывчатые, картинки-страницы чужих представлений, но не думать не могла. Лучше бы мама уходила без боли, в спокойствии, не растягивала бесконечно свою пред-смерть. Эгоистичная часть Галки радовалась, что время еще есть, и можно все же попытаться подобрать слова, и проститься, и подготовиться, но другая ее часть, большая, не желала матери таких мучений. Для Галки, конечно, больная, умирающая мама была лучше мертвой.

Но она никогда не признается, каково ей самой.

От вида запыленных полок вспомнилось, как Людмила торопливо надиктовывала Галке свой номер телефона, совала в руки истертые на пятках, вязаные мужские носки, как просила взять баночку острого лечо, и в желудке у Галки холодело.

— Бери, пап. Все, что захочешь.

— Это Галина, — повторял усталый от волнений Палыч, — не твой отец. Просто воспоминания, понимаешь?

Галке хотелось поскорее оттуда сбежать, и поэтому она кивала на все и, спрятав руки за спину, пятилась к двери. Потом, правда, ругала себя за пазлы — любовь Михаила Федоровича проросла в ней корнями и пришлось идти в магазин, брать самую большую коробку, стоящую для Галки каких-то фантастических денег. Железная дорога, угольно-черный состав с белым облаком дыма, и осенний лес с желтово-малиновой листвой и еловыми лапами… Это тоже перешло от Михаила Федоровича, который обожал ездить в душном плацкарте, бродить среди выставленных в проход чужих ног, среди запаха горячей лапши и запеченных с чесноком куриных бедер, мелькающих за окнами пасторальных пейзажей…