Мертвые воспоминания — страница 43 из 63

Потом махнула рукой — живет себе, не мешает, дочь воспитывает.

Привыкла, наверное. Ко всему привыкаешь.

Не сказать, чтобы папа был совсем «бесполезным» — если у Оксаны случалось мало заказов, если по всем социальным аптекам пропадал инсулин в шприцах, если деньги нужны были срочно и обязательно, то папа сам находил недолгую подработку. Таскал ящики с помидорами и яблоками в супермаркет (сорвал спину, сидел на уколах, Оксана приносила ему пояса из собачьей шерсти и вонючий меновазин), подметал улицы (Маша стеснялась, заметив издали веник из березовых прутьев в его руках и широкую улыбку узнавания), торговал сырой рыбой с прилавка. Надолго его не хватало, и папа, «надышавшись простым человеческим трудом», снова отправлялся на диван, творить. Появлялись продукты, для Маши приходила в пункт выдачи коробка с невредным протеиновым печеньем, лежала на дверце холодильника новая упаковка с инсулином.

Стихи свои папа читал по настроению, много прятал, долго сидел над столом и морщился, в тонкую лапшу рвал листы — Маше он напоминал всклокоченного подростка, молодого и вдохновенного, без складок от взрослой жизни на лице. Замечтавшись, папа мог встать под осыпающимся кленом и бесконечно долго разглядывать листву, блеск последних солнечных лучей; он заводил разговоры со случайными пассажирами в трамвае, а потом резко превращался в обычного человека — курил на балконе, таскал за Оксаной пакеты с продуктами, смотрел чушь по телеку. Творческих кризис, пустота, не пишется. Иногда вырывался в «творческие поездки» — бродил по полуразрушенным деревням, молчаливый и впитывающий, или собирался с такими же восторженно-детскими поэтами-старичками, иногда уходил в запой, но не злоупотреблял этим.

В кармане, словно подслушав, пискнула смска от отца: «Все норм, приеду, как смогу». Стас будто бы спиной почувствовал этот звук, разобрал его среди чужих голосов и музыки, среди звона ложек и окриков поварих, обернулся.

Маша заулыбалась, подошла к нему.

— Долго, — буркнул он, стоило Маше присесть.

— Прости. Сахарка не могла поймать, для укола…

— Вечные отговорки.

Маша отвела взгляд. Телефон подсказывал, что она опоздала на три минуты, но Стас раздражался по пустякам, а если она пыталась отговориться, оправдаться, то мигом распалялся до хрипа в голосе.

Они помолчали, слушая звуки и запахи уютной столовой, невыносимые для вечно голодной Маши. Вздохнув, Стас протянул руку и взял ее за ледяные пальцы, погладил с осторожностью. Она затрепетала.

Виделись они теперь часто — Маша придумывала, из-за чего бы еще Стасу позвонить: спросить о несносном Сахарке, от одного вида которого у Маши подскакивал сахар в крови, проконсультироваться по уколам или их заменителям, спросить, в конце концов, как у Стаса дела. Она не хотела навязываться, маячить перед его взглядом своим тучным плаксивым телом, но в таких случаях он писал сам. Иногда.

Они гуляли в заснеженных парках, на сугробах плавился теплый желто-оранжевый свет от фонарей, с черных веток сыпался иней, а Маша глубоко дышала своей первой, настоящей влюбленностью. Вдвоем они катались на трамвае, заглядывали в киоски с мороженым, которые в этом году отчего-то не закрылись к октябрю, брали один рожок на двоих… Маша обмирала от предчувствия цифр, которые покажет глюкометр, но иногда все же облизывала приторно-сладкий белый холодок, морщилась и повторяла, что не любит сладкое. Стас пожимал плечами и съедал мороженое сам.

О диабете она не рассказывала. Прятала болезнь, будто с диабетом ее, неказистую, вечно с глазами на мокром месте, Стас бы точно не выдержал. Колола инсулин в туалетах торговых центров, пыхтя в маску, заматывала пальцы пластырями, хотя он вряд ли разглядел бы крошечные багряные проколы, почти не ела и просто наслаждалась его теплым локтем, голосом или скрипом снега под двумя парами ботинок. Забывалось все: и волонтерство, и рыжий Коля, от которого на степном кладбище остался один лишь бело-золотой крест, и папины творческие командировки, что пугали и Машу, и Оксану — Оксана не подавала вида, но Маша замечала ее беспокойство в напряженной спине, в фырканье из-за пролитого кипятка, в суете и смазанной помаде… И даже Сахарок, что с каждым днем разрастался в огромную Машину беспомощность, отходил на второй план.

— Жестко с ним надо, — Стас сплевывал в сторону и хмурил брови. — Не миндальничать.

Слово это, «миндальничать», было теткиным — и оба они любили его так, что втыкали направо и налево, а Маша вспоминала, как утром после трех зернышек миндаля у нее вырастал сахар, и вздыхала украдкой. Что она только не пробовала: и лаской, и безразличием, и даже била кота по ушам полотенцем, но Сахарок не сдавался.

Не сдавалась и Маша. Пока.

Больше всего Стаса завораживали волонтерские истории — вот и сейчас, сидя в столовой, он подпирал голову рукой и жадными, горящими глазами следил за Машей, будто боялся пропустить хоть звук. Маша радовалась, что он не предложил ей перекусить — перед Стасом стояла тарелка жирного, наваристого супа с вермишелью и лежала сосиска в тесте на тонкой бледной салфетке, и от мыслей о булочке Маша без конца сглатывала вязкую слюну, но идти за своей тарелкой было опасно. Где-то добавляли вредный майонез, где-то перчили, где-то крошили тушеную морковь, смерть для ее поджелудочной, и Маша делала исключения лишь для школьной столовой, да и то потому, что выбора у нее не было. Даже рестораны с приглушенным светом и мягкой музыкой вызывали колючий зуд в животе, и она, откусывая от ломтика запеченной картошки или отхлебывая грибной суп-пюре, не могла забыть про инсулиновые шприцы или бледные тест-полоски.

— Сколько ему лет? — переспросил Стас, и глаза его потемнели.

— Тридцать один. Писал рок-музыку, играл на гитаре и баяне, выступал по областям: в клубах, на днях рождения у ресторанов, на свадьбах… И все, представь себе, все — от пола и до потолка — в птичьих клетках!

Кристина, захлебываясь восторгом, повторяла, что такие, нет, ТАКИЕ интересные люди попадаются им нечасто, но Маша не соглашалась с ней. Да, бесконечная вереница дедушек и бабушек смазывалась в сплошной поток, и трудно было отличить Ольгу Ивановну от Тамары Витальевны, и у всех было по коту (разве что любовь, что так потрясла Машу, встретилась у одной Анны Ильиничны и ее лысого Сахарка), все они были одинокими и довольно бедными, любили перловую кашу и выращивали горько пахнущую помидорную рассаду для продажи, но… Но Ольга Ивановна, например, вязала смешные шапки — то лягушачья голова, то утиный клюв, передавала их в дом малютки, на маленьких отказничков и детей покрупнее. Тамара Витальевна любила петь, но одной петь ей было скучно, лавочки со старухами-соседками вызывали изжогу, а в народный хор при сельском клубе ее не брали, и тогда старушка распахивала окно на лоджии и пела для двора. Окна ей забрасывали подгнившими клубнями картошки, обещали «начистить рыло, люди после смены спят, а ты горланишь», дети собирались стайками и посмеивались, а Тамара Витальевна пела себе и пела, не в силах сдержать улыбки.

Маша рассказывала о каждой мелочи — и про одинокую сломанную электрогитару на стене, на криво вбитых длинных гвоздях, и про разбросанные по углам струны, и про птичий корм в мешках на десять килограммов, и про шныряющих желтых канареек, воробьев с поломанным крылом, попугайчиков, соек и бог знает о ком еще… В детстве этот мальчишка, Ярик, любил бренчать без смысла на отцовской гитаре и мечтал о друге-птенце — кажется, он прочел об этом в одном из рассказов, названия которого не запомнил, но загорелся так, что пронес эту мечту и во взрослую жизнь. Ушел из семьи отец, забрал с собой гитару, а мать приносила котят, пухлого кутенка с висячими ушами и даже где-то на окраине поймала желтоухого ужа, но все это Ярику не нравилось — он хотел попугайчика, самого маленького и голубоперого, с черными глазами-бусинками.

Мама ненавидела птичий свист. Закрывала окна на тугие шпингалеты весной и летом, ее передергивало от чириканья, глаза становились масляными и влажными, и Ярик не решался ей перечить, берег. На гитару, правда, сына она записала — он научился вполне сносно наигрывать чужие песни и зарабатывал этим на жизнь, но то, что писал для себя, никому не показывал. Вырос, съехал в съемную однушку, купил плетеную дешевую клетку с рук, и понеслось…

Пока Маша, Кристина и другие малознакомые волонтеры копались в вещах и собирали память (квартирная хозяйка разрешила забрать все, кроме мебели, и без конца плакала, глядя на обгаженные обои и заросшую жиром плиту), птицы тревожно перекрикивались, скакали по тонким жердочкам, суетились. Чувствовали, видимо, что хозяина больше нет — он попал в аварию, небольшую, лишь царапина на крыле, вышел на полуночной трассе осмотреть повреждения, забыв про аварийку, а его вместе с дверью сшибла проезжающая машина.

Никаких воспоминаний о собственной смерти у Ярика не осталось, и Маша радовалась этому. Ей было жалко птиц — часть забрали к себе зоомагазины, которые Маша обзванивала до поздней ночи, часть пообещала на время пристроить в центре Оксана, и повсюду разлетелись электронные объявления — приходите и забирайте, бесплатно, от вас нужны только забота и любовь. Маша надеялась, что пристроит их всех, а воробей подлечится и снова на уличном дворе станет задирать голубей, клевать сухие крошки и купаться в лужах.

Маша заканчивала рассказ о птицах, уже стоя на остановке — от голода слова примерзали к языку, словно монеты, хотя Маша и чувствовала их сухой крепкий жар. Стас закрывал ее от ветра, запахивал курткой, и она вдыхала запахи его тела, не разбавленные приторным одеколоном или дезодорантом. Мерз кончик носа, Маша дрожала, спрятанная за спиной и тонкой пластиковой остановкой. Мимо них сновали люди, над головой складками собиралось низкое небо, но все это было так хорошо и правильно, что Маше хотелось говорить и говорить, и она повторяла, и описывала каждую пернатую и каждую клетку, завела разговор о несчастной Галке, и о Дане, о коронавирусе, только бы не расставаться.