тка.
Вместо этого она упала на кресло и завернулась в одеяло — ледяные ладони и ступни замерзли почти до боли, — а потом и вовсе заснула. Заснула почти мгновенно, крепко, наверняка.
Видимо, ее тело тоже мечтало о передышке.
За ночь она проснулась всего однажды — горел детский ночник на столе, и она по привычке прислушалась к дыханию брата и сестры, но ничего не услышала и переполошилась. В голову долго не возвращались мысли о вчерашнем вечере, а с воспоминаниями пришло и волнение — где они сейчас? Нашли ли жилье, или сидят где-нибудь в подъезде на пакетах, пока мать, впервые решившаяся хоть на что-то в своей жизни, лупоглазо таращится по сторонам и не понимает, что ей делать?..
Ни сил, ни воли позвонить у Даны не нашлось. Она так и лежала бы, бесконечно прокручивая себя в мясорубке этих мыслей, если бы не новый скрип половиц.
Отец вышел из кухни.
Она вся подобралась — сколько раз читала, что расслабленное тело легче принимает удары, и старалась даже, пробовала — да-да, вроде бы все было именно так, хотя тогда ведь отец пробьет глубже, и будут болеть почки, как же там было-то, в самоучителях… Пока она в панике металась от одного варианта к другому, отец прошел в родительскую часть комнаты и упал на диван с тяжелым вздохом, будто надеялся выпустить и болезнь, и бессилие свое, глухое, лишенное ярости, завозился. Видимо, ничего не ушло — он поскрипел пружинами, поднялся и достал из шкафа одеяло, пропахшее лавандовыми таблетками от моли.
И все на этом?..
Война закончилась, так и не начавшись.
С той поры они жили вдвоем.
Она иногда представляла себе, как это будет, если вдруг из квартиры пропадут все, кто был ей дорог, и останется один лишь отец, не сдерживаемый больше ничем — обычно такое приходило в кошмарных снах, и, проснувшись в полумраке «детской», спрятанной за шкафом, Дана долго унимала растревоженное сердце. Каждую секунду быть начеку, готовиться к недовольству и первому удару, избиению… Предчувствие, одна возможность этого ада казались ей хуже реальности, да так оно, по сути дела, и вышло. Она сама накручивала это напряжение, боялась шорохов и скрипов, покашливаний. Пряталась за простыней и прислушивалась до звона в ушах.
Дана почти не заглядывала к отцу, ходила по дому на цыпочках, будто ее не существует. Отец угадывался по хриплому дыханию, редким вздохам и шлепающим шагам за водой или до туалета. Каждый день Дана созванивалась с Галкой и шепотом умоляла ее рассказать хоть что-нибудь, любую чушь, только бы слушать и отвлекаться от этой пустой квартиры, полной молчания и наэлектризованного воздуха. Галка уже шла на поправку и даже не заикалась про Михаила Федоровича, сбегала из дома при любом удобном случае — она оказывалась то в замороженном парке за остановку от материнского дома, то бродила по частному сектору, то просто гуляла в палисаднике за пятиэтажкой. Садилась, подложив одеяло на замороженные доски, и говорила с Даной.
Та кивала в ответ, зная, что Галка все равно не видит.
Отец тоже появлялся редко, словно бы они вдвоем держали оборону и не пересекали засечную черту. Кажется, болезнь скрутила его не на шутку, не зря он так боялся этой «новомодной заразы». Лающий кашель, напоминающий скрип старого, изъеденного короедами тополя, доносился из его угла и днем, и глубокой ночью. Отец вставал над раковиной и пытался откашляться, выщелкивал с полым звуком парацетамол из блистера, булькал сырой водой. Когда он засыпал, тяжело и лихорадочно, Дана пробиралась на кухню и варила диетический супчик, или запекала картошку в мундире, или соображала полную чашку ароматных пельменей: перец горошком, замороженные веточки укропа, лавровый лист.
Она всюду оставляла ему записки: «вода в чайнике, в кружке малина, завари», «пельмени в холодильнике, две минуты в микроволновку», «напиши, какая тебе нужна еда», но отец молча выбрасывал бумажки в ведро и поддерживал режим радиомолчания. Не воспитывал, не злился, просто молчал — кажется, они и словом не перекинулись после отступления матери с мелкими наперевес.
Никаких ударов. С одной стороны, Дана отца жалела: даже по дыханию было понятно, как тяжело ему дается эта болезнь, но в то же время не могла не радоваться этому вынужденному перемирию. Его болезнь была для нее благом, и в то же время беспокойством — рано или поздно он выздоровеет, и тогда на смену бессилию вернется злость. Когда он кричал и замахивался, это было привычным для Даны, знакомым. В какой-то момент она поняла, что даже хочет, чтобы это вновь поскорее случилось — началось и закончилось, предсказуемость, спокойствие.
Квартира стояла в глухом предчувствии.
Незаметно мелькнули новогодние праздники — Дана не решилась ночью включать телевизор, но нашла трансляцию очередного глупого и вымученного голубого огонька в телефоне, прослушала поздравления в наушниках, рано собралась спать. Открыла бутылку детского шампанского, которое заранее купили для Али — Дана знала, что в холодильнике стоит и российское, горьковато-душистое, но не решилась его достать. Проверять, хватит ли у отца сил на новый воспитательный урок, ей не хотелось. Или все же хотелось? В бесконечном чередовании этих вариантов, их мысленном переборе Дана выдыхалась так, что не была способна больше ни на что другое. Готовить праздничный стол у нее тоже не было сил, поэтому она без зазрений совести чайной ложкой нахлебалась водянистой, солено-рыбной икры из жестяной баночки (мама покупала икру раз в год, осенью или летом по большой скидке, а потом все облизывались до главной ночи в году), и заела икру сухарями вместо хлеба.
Не такой уж плохой праздник вышел.
Бывало и похуже, но об этом Дана тоже старалась не вспоминать.
Она совсем забыла про отца. Про тревогу за мелких, про Галкины проблемы, про себя саму — просто так хорошо было объедаться икрой и слушать песни, от приторной фальшивости которых не было никакого спасения, зато слова будто бы сами собой всплывали в пустой голове. Дана улыбалась весь вечер и, наверное, улыбалась бы всю ночь, если бы лихорадка отца не распалилась к рассвету — ему стало совсем худо. Дыхание его превратилось в бесконечный кашель, жалобный, почти женский стон, и то, что он стонов этих от дочери не скрывает, то ли в боли, то ли в забытье, было плохим знаком.
Под утро Дана нашла на кухне засушенные в пластиковых баночках листья зверобоя, мать-и-мачехи, подорожника. Залила бесцветно-рыжую траву кипятком и поставила кружку у порога «родительской комнаты». Зайти к нему, потрогать горячий лоб или хотя бы просто спросить, все ли у него в порядке, она так и не смогла.
Наутро кружка осталась на том же месте, где и была.
И на следующий день. И после него.
Жалость к отцу росла, как белое дрожжевое тесто — прошли синяки на теле, выцвели в желтизну и рассосались без остатка, и Дана просила маму привезти то баночку меда, то новых таблеток, которые отец мог как пить, так и не пить. Пыталась заговорить с ним через шкаф, но отец насуплено молчал. Видимо, он и ее определил в ряды предателей. Плевал кашлем через силу, через невыносимую боль, и Дана, которая свою болезнь несла почти что с легкостью, как невесомую дамскую сумочку, чувствовала себя еще и за это виноватой.
Но оставить ее полностью без контроля отец все же не мог, и приходил к ней во снах. До рассвета Дана сидела на кухне, руками обнимая кружку горячего какао, и воспаленно всматривалась в тусклый диск поднимающегося холодного солнца. Она больше не могла спрятаться от головной боли в полудреме, ненавидела ложиться и натягивать на лицо одеяло, потому что там, внутри, ее поджидал отец — она не сомневалась даже, что он специально спит целыми днями, караулит и набрасывается, стоит ей уснуть.
Она чувствовала во снах боль. Кажется, были даже запахи — то железная горечь крови от выбитых зубов, то кислый дух его пота. Дану отец никогда не бил по челюстям, а вот матери пару раз приходилось обращаться в стоматологию и наращивать сколы. То ладони отца превращались в каменные тяжелые молоты, то от него самого оставалась лишь нога, то он хохотал с таким удовольствием и повизгиванием, что Дана просыпалась, как от будильника. Извинялся, конечно, ползал на коленях, раз даже воткнул себе в живот нож — смотри, мол, на что я ради тебя способен. Дана запомнила, как лихорадочно закрывала рану дешевой елочкой, подарком Али, плакала и умоляла его прекратить — будто горячую кровь можно было остановить словом.
После этих снов в ней снова вскипала злость. Хотелось, чтобы отец сгорел от температуры, умер в больнице на аппарате ИВЛ, долго мучился перед смертью — невозможно было представить, что в один из дней он спокойно поднимется с дивана, и снова над Алей и Лешкой нависнет эта беда. Он еще никогда не ломал ей руки (мать уже ходила в гипсе). Не разбивал голову (алыми ручейками заливало глаза, Дана рыдала в голос, а мама подсовывала лоб под кран и улыбалась, что все хорошо).
У них все еще было впереди.
Но Дане хотелось, чтобы это «впереди» никогда не наступило. Даже если придется сделать для этого что-то, чего никак не хотелось даже воображать…
А потом он тонкой тенью проходил по обоям — Дана давно сняла бесполезную простыню-дверь, — и его беспомощно торчащие лопатки, и худой изгиб спины, и сгорбленность, и прерывающееся раз за разом дыхание… Дана специально распаляла в себе ненависть, чтобы не жалеть так сильно, не волноваться за него, но отец снова стал человеком, снова превратился в не самого плохого отца, и от этого самой Дане становилось невыносимо.
Вскоре она вернулась к работе почти в полную силу, и теперь днями напролет сидела перед компьютером, едва успевая за бегущими по клавиатуре пальцами. Она нашла неплохой приработок с курсовой, несколько сложных и объемных рефератов, договорилась на должность онлайн-репетитора для четвероклассника. Конверт казался ей утерянным навсегда, и она старалась не печалиться по поводу накопленных денег. Теперь ей нужны были новые средства, чтобы сбежать.
Иногда мягкой кошачьей лапкой дотрагивалось робкое, наивное — а вдруг отец изменится?.. Переживет болезнь и беспомощность, времени на раздумья у него сейчас предостаточно, и хотя бы постарается больше не давать воли рукам. Но Дана, при всей своей юности и глупости, которую признавала сама и считала это признание хотя бы небольшим, но доказательством своего взросления, уже не верила в такие сказки. Как не верила и в его слова.