Кристина не заметила, как ушла от последней калитки в бесконечную заснеженную степь, как в нос швырнуло морозом, а рот метелью, упала, снова поднялась. Здесь не было ни тропинок, ни дорог, ни даже света — сгущался сумрак, и день, беспросветно-серый, пасмурный, быстро переходил в полутьму. Кристина дошла до затопленного железнорудного карьера, остановилась на границе между промороженной глиной и пустотой. Озеро заросло первым, хрупким и подмокшим льдом, переметенным синими снежными барханами. Проплешины льда казались сверху черными.
Кристина развернулась и полезла на отвал, на огромную каменную гряду, цепляясь перчатками за вывороченные булыжники и соскребая ботинками песок. Она рвалась все выше, там, где от ветра можно было ослепнуть и задохнуться, где был край света и край все еще чужого для нее города, где был край самой Кристины. Пальцы оскальзывались, камни выпрыгивали из-под ног, в снегу утопали ботинки, тонула и сама Кристина, но упрямо шла вперед.
Она доберется. Сможет!
Кристина не давала себе перевести дух, хватала распахнутым ртом воздух и подтягивалась на руках, сипела. Ты плохая мать — очень плохая. Да, ты моешь Шмеля, сыплешь детскую присыпку в складочки, покупаешь смеси и даже иногда пеленки, но это мог бы делать кто угодно на твоем месте — даже Юра. Он, собственно, этим и занимался, задвинув собственные проблемы в сторону. Ничего материнского в тебе нет, только бесконечное чувство вины, невозможность сказать хотя бы одно искреннее слово.
Ты не хотела его рождения. Ты побоялась аборта, но надеялась на выкидыш, не берегла себя, не гладила вечерами вспученный, выпяченный живот. Лучше бы он и не родился — ты струсила боли, и обрекла его на жизнь с бесконечно ледяной матерью. Вспомнилась Оксана, у которой лицо было напряжено с особым старанием — ни мышца не дернется, ни в глазах чего-то искреннего не мелькнет. И как перед ней, чужой теткой, заискивала Маша, и надеялась, что та сможет наскрести в себе хоть крупицу материнского тепла… Шмель вырастет таким, как подопечные бывшего садика «Аистенок», с пустыми и бесчувственными глазами, не доверяющий миру, не надеющийся, что кто-то хотя бы в мечтах полюбит его. Он не получил даже скупой материнской любви, безусловной, полагающейся каждому по праву рождения. Он никогда не испытает того, что испытывала Любаша, не увидит мать, сияющую от восторга, от счастья, от радости быть рядом с ним.
Он будет одиноким, как тот дедок в деревенском доме, окруженный бездомными псами и огородом, горькие мелкие огурцы с которого никому даром не нужны.
Не нужны.
Тебе не нужен Шмель — если бы кто-то прямо сейчас предложил его забрать, ты бы согласилась. Выждала ради приличия пару дней, убеждая себя, как мучаешься и терзаешься, а потом отдала бы без сожалений, как котенка. Ты не любишь его, не хочешь быть с ним, фотографировать каждую его младенческую гримасу, умиляться вылезшему зубу, не хочешь, не хочешь!
Но ты его родила.
И он — твой сын.
Никуда он не денется, не исчезнет. Никто его не заберет.
Никуда не денешься и ты.
Придется быть с ним, даже без любви или желания. Ты ужасная мать, но это все же лучше, чем расти совсем без матери. И если в тебе нет безусловной любви, то, быть может, ты сможешь влюбиться в его чуть задумчивый, внимательный и взрослый взгляд. В то, как бережно, проглаживая ладонью, он собирает спортивную форму перед уроками. Как беззаветно любит и тебя, и Юру — двух людей, не просто родивших, а воспитавших.
Добралась. Вскарабкалась на высоченную скалу, чудом не разбив себе подбородок, когда оступилась в последнем шаге, упала в сугроб и задышала в него слабым теплом, растапливая в воду. Смогла, справилась. Ноги закоченели в ботинках, спина, бедра, руки — все застыло от холода, сведенное спазмом. Кристина плакала и кусала снег, и понимала, что ничего у нее больше не осталось.
Она поднялась на дрожащих ногах, выпрямилась — ветер щипал за лицо, кончик носа онемел и чудился куском прозрачного льда, тело не слушалось. Но она влезла на самую высокую точку карьера, и видела теперь маленькое озеро-каплю, и скрипучий густой воздух, и весь мир под ногами, огромный, готовый вместить в себя и бесправного Юру, и несчастного Шмеля, и даже Кристину, которая впервые в жизни честно призналась себе, что ужасная мать.
Она и сама стала этой морозной декабрьской ночью. И поняла, что пустоты за грудиной больше нет. Ей бы хотелось, как в сказке — преодолела себя, залезла за вершину мира и тут же поняла, что проблема решилась. Нет. Решения не было, была только бесконечная работа впереди, но Кристина поняла и приняла ее. И, скрючившись, полезла обратно, вниз, на остановку.
Не хватало только простыть и заодно простудить сына.
…Юра не вышел встречать ее в прихожую — вообще не появился. В прихожей пахло сыростью и пылью, запустением, но Кристина это едва заметила: стянула распухшими красными руками куртку, вошла в комнату и повалилась на диван. Она долго ждала одну из последних маршруток, думая, что уже превратилась в часть остановки — в обледенелый жестяной каркас, заклеенную выцветшими объявлениями, криво приколоченную доску, в лавочку из железных штырьков, в наметенный снег, в запах собачьей мочи… Даже в салоне она не смогла согреться, колотило, стучали зубы, и какая-то полусонная старушка с едва открытыми морщинистыми веками стянула с Кристины перчатки и растерла ее голубоватого цвета руки.
Шмель спал — раскинув пухлые ручонки и приоткрыв не менее пухлые губы. Он весь был какой-то пухлый, светло-дрожжевой, без острых углов и сколов, будто пытался мягкостью своей, округлостью сгладить Кристину, скривленную лицом, непонятную для него. Она подняла его, спящего, за подмышки. Он дернулся от холодных пальцев, заморгал, но и не подумал рыдать.
Кристина держала его перед собой.
— Полное право у тебя, чтобы меня ненавидеть, — сказала ему шепотом. — Представляю себе такую маму, и чуть от бешенства на сотню маленьких Кристинок не разрывает. Но я о тебе буду заботиться, хорошо? Надо, значит надо. И не сбегу никуда… Сбегу, конечно, раз уж мы с тобой начистоту говорим. Но реже буду уходить и больше с тобой оставаться. Насильно стараться быть мамой. Для тебя. Договорились?
Может, это был свет от беспощадного ярко-белого уличного фонаря, от которого ни спасения, ни спокойствия. Может, полутьма в комнате и теплый свет из коридора, который вползал в комнату по полу, но Шмель, удивленный и с круглыми выпученными глазами, будто кивнул. И Кристина кивнула ему в ответ.
Неловко взяла на руки, качнула. Он таращился на нее, но не двигался — наверное, как и все дети, впервые ощутил что-то настоящее, искреннее, и теперь в меру своих крошечных сил не хотел потерять. Кристина вздохнула, хотела привычно клюнуть его в лоб, но не стала — незачем это. В конце концов, есть матери-трудоголички, есть матери-вахтовики, и далеко не все их дети растут в райских кущах любви и постоянного умиления.
Она будет играть с ним, развивать — еще одна задача, как рисунок овчарки Лады или черепаший портрет, как необходимость заплатить за квартиру или поступить на следующий год в институт. Она справится. Она и не такое выдерживала, выработает привычку и сделает так, как лучше будет для него. Больше никакого «ну почему я плохая мать», я, Я!
Только он. Ради него.
— Не держи его так, — попросил от двери Юрин голос.
Она кивнула, переложила на руку. Он захныкал, завертел головой — голодный, наверное.
— Я покормлю, — сказала Кристина, хоть и руки чесались вручить Шмеля, а самой нормально выспаться.
— Идем, поговорим, — хрипло сказал Юра.
Первым делом он, конечно, Кристину, накормил — гречневая каша с маслом и тушеным луком, свежий хлеб, тертая морковка с сахаром. Кристина ходила по кухне следом за ним, держала Шмеля на руках — искала смесь, разбавляла ее теплой водой из чайника, взбалтывала. Шмель, удивленный, не отрывал от Юры взгляда — видимо, он давно принял его за отца, и теперь не понимал, почему все так круто переменилось.
— Я переезжаю, — выпалил Юра, когда Кристина сунула Шмелю первую ложечку сырой моркови.
— Зачем?..
Она догадывалась, что он уедет. Слишком немногословный в последнее время, сбегает и изо всех сил пытается вдолбить ей материнскую любовь, как нормально-обычная раньше мать на огороде прививала грушевый черенок к яблоне. Он готовил пути для отступления, но она была уверена, что время ждет.
С одной стороны, это даже хорошо. Пока Кристина на подъеме, пока тело все еще наполнено морозом, она готова пообещать себе и Шмелю все, что угодно. Теперь выбора у нее не будет.
— Если из-за нас со Шмелем, то зря. Я все осознала, поняла, бла-бла, чувств во мне материнских так и не нету, поздно уже их искать, а вот быть на подхвате я всегда могу. И чаще буду…
— Не из-за вас, — он водил пальцем по горлышку стакана с водой. — Из-за пацанов. Я кредит взял еще один, в микрозайме, и им отдал, на бизнес. Все сгорело, ни копейки. Пацаны доказывают, что это из-за меня, мало дал. Пообещали башку разбить, если еще половину не принесу. И коллекторы к матери пришли…
— Бежишь?00000
— Бегу. В соседнюю область, работу нашел, на шиномонтажке. Если хотите — поехали со мной, вместе квартиру снимем, ты откуда угодно можешь работать, — лицо его осунулось.
Кристина впервые подумала, как сильно к нему привыкла и, что еще важней, как сильно он сам привык к ним — особенно к Шмелю, которого выкармливал и воспитывал с рождения, от которого страдал и к которому тянулся. В глазах у Юры блеснуло тревогой: он не хотел тащить еще и их прицепом, как бы ни любил, но и не предложить он не мог. Не простил бы себе.
Он хотел свободы, хотел новой жизни.
И боялся остаться без них.
— Тебе помочь? — спросила Кристина.
— С чем? — Юра поперхнулся водой.
— С деньгами, например. Могу рекламу дать, найти клиентов на портреты. Или из чьих-нибудь мертвых вещей забирай, если надо… Да хотя бы даже коробки упаковать.
— И ты не злишься?