После 1964 г. советская власть утратила утилитарный интерес к Дарвину, и его имя и труды заняли надлежащее им место – на страницах научных книг и журналов, в лекциях университетских профессоров. Научные дискуссии среди биологов стали почти свободными от идеологических влияний. Как и во всех странах, Дарвин у нас превратился в маститого седобородого старца, глядящего из учебника или с портрета в школьном кабинете биологии.
Поистине удивительными оказались посмертные приключения мистера Дарвина в стране большевиков! По словам историка науки Эдуарда Колчинского, ни в какой другой стране мира не случалось, чтобы «иностранного ученого выбрали для обоснования государственной политики и претензий быть центром мировой науки»{328}.
Пусть не посетуют на меня читатели за то, что в этой главе имя Лысенко упоминается чаще, чем имя Дарвина. У меня есть веская причина погрузиться в дебри «мичуринской биологии». Просто очень не хочется, чтобы нечто подобное произошло снова – в нашей стране или где-нибудь еще. Поэтому я посчитал нелишним еще раз обратиться к истории Лысенко, хотя она, в общем, довольно известна{329}. Я не верю, что она может повториться буквально и что кому-то из ученых в XXI в. придет в голову отрицать хромосомную теорию наследования или рассказывать о порождении кукушки пеночкой. Но опасность того, что какой-нибудь очередной пронырливый «академик из народа» будет делать свою карьеру, втершись в доверие ко власть предержащим и пользуясь их невежеством в вопросах науки, не ушла безвозвратно. Социальная почва для этого сохраняется. Тревожным симптомом служат вышедшие у нас за последние 15–20 лет статьи и книги, авторы которых стремятся реабилитировать Трофима Лысенко, якобы безвинно оболганного и ошельмованного. По словам Э. И. Колчинского, они предлагают иконописный образ «народного академика», доказывая, что был Трофим Денисович «…подлинный патриот, гуманист, хранитель истинного благочестия и православия, а также… великий ученый», предвосхитивший «открытия молекулярной биологии, эпигенетики и биологии развития растений». Что примечательно, среди производителей этой литературы отмечены не только далекие от науки публицисты, но и два-три профессиональных биолога старшего поколения из числа уважаемых и авторитетных ученых. В их представлении Лысенко – непризнанный гений, прозрения которого замалчивались или осмеивались завистниками, выполнявшими к тому же политический «заказ» Запада. Конспирологические гипотезы всегда хорошо продавались, но как они могут объяснить, что в 1950-е гг. на борьбу с лысенковщиной поднялось большое число вполне лояльных советской власти ученых, включая физиков и химиков, интересы которых «мичуринская биология» никак не затрагивала?
Однако лично мне представляется, что дело не в самом Лысенко, а в тоске по величию советской империи сталинского образца, порождениями которой были и он сам, и выпестованная им «мичуринская биология». Их защищают как элемент ностальгического мифа о потерянной стране, «где так вольно дышит человек».
Проблема с «учениями» Лысенко, Презента и им подобных не в том, что они на сто процентов ложны. «Мичуринская биология» была, как лоскутное одеяло, сшита из многих концепций, взятых из разных источников. В естественных условиях существования науки утверждения Лысенко подвергли бы открытой научной дискуссии, проверили на опыте, частью отвергли бы, частью развили дальше. Но в эпоху, когда процветала лысенковщина, ситуация не была нормальной – отчасти по политическим причинам, отчасти из-за бессилия самих ученых, которые не обладали полноценным правом голоса в советских реалиях. В одномерном сталинском обществе не могло существовать плюрализма мнений: есть только одна истина, именно та, что объявлена таковой в последнем партийном постановлении или последнем сочинении И. В. Сталина. Был сломан тот «механизм» самоочищения науки от заблуждений, о котором я писал в первой главе. Этим и воспользовались «мичуринцы», чтобы достичь высот административной власти. Не случайно среди историков науки доминирует мнение, что не само научное сообщество, а «власти СССР провозгласили Т. Д. Лысенко великим преобразователем природы, заставляя биологов признать его наследником Дарвина, а его воззрения – современным дарвинизмом»{330}.
Но одно можно сказать точно, Лысенко и его «учения» уже давно принадлежат истории – и не столько истории идей, сколько истории политики и идеологии. Научное содержание «советского творческого дарвинизма» не выдержало проверку временем, бесследно исчезнув со страниц учебников и ученых трудов. А Чарльз Дарвин и его теория, которую столь беззастенчиво эксплуатировали лысенковцы, и сейчас, как мы знаем, «живее всех живых».
Глава 8Всемогущий бессильный естественный отбор
Вообразите себе существо, подобное природе, – безмерно
расточительное, безмерно равнодушное, без намерений
и оглядок, без жалости и справедливости, плодовитое
и бесплодное, и неустойчивое в одно и то же время… Разве жизнь не состоит в желании оценивать, предпочитать,
быть несправедливым, быть ограниченным, быть
отличным от прочего?
Утром 1 февраля 1898 г. жители города Провиденс в американском штате Род-Айленд могли наблюдать довольно необычную картину. Прилично одетый джентльмен с пышными черными усами бродил вокруг публичной библиотеки, то и дело наклоняясь, чтобы достать из сугроба какие-то бурого цвета комочки. Комочки эти, а их были десятки, джентльмен складывал в мешок, который держал в левой руке. Накануне вечером снежная буря, экстраординарная по силе и свирепости, накрыла Провиденс. Жизнь на улицах остановилась, движение транспорта было парализовано. Как принято говорить в таких случаях, «даже старожилы не припомнят ничего подобного». Удивление обывателей возросло бы еще сильнее, если бы они могли проследовать за странным господином, когда тот, туго набив свой мешок, направился прямиком в университетскую анатомическую лабораторию. Придя к себе, Хермон Кейри Бампус, так звали респектабельного университетского профессора, неспешно убрал все предметы с длинного лабораторного стола и вытряхнул на него содержимое мешка. Бурые комочки оказались обычными домовыми воробьями, окоченевшими от холода и упавшими на землю во время бури. Воробьи во множестве жили в густом плюще, покрывавшем стены библиотеки, и для многих из них ночь с 31 января на 1 февраля 1898 г. стала последней. Для многих, но не для всех. Больше половины собранных Бампусом птиц (72 из 136), попав в тепло помещения, отогрелись и стали подавать признаки жизни.
Профессор из Провиденса не был орнитологом. Он изучал эмбриональное развитие беспозвоночных животных. Однако зрелище лежавших на снегу окоченелых воробьев навело Хермона Бампуса на мысль провести простое и остроумное исследование. И оно навсегда сохранило имя профессора в истории эволюционной биологии{331}. Все собранные птицы, как погибшие, так и «воскресшие», были тщательно измерены, причем по нескольким показателям сразу: общая длина тела, длина головы, размах крыльев и т. п. Проведя несложные расчеты, Бампус пришел к выводу, что морфологические данные у выживших воробьев ближе к средним значениям, чем у погибших. Шансы погибнуть у птиц были неодинаковы. Самыми крепкими оказались «середняки», а неудачниками – те, кто в ту или иную сторону сильно отклонялся от «золотой середины». Для ясности приведу общепонятный в наши дни пример. Представьте себе, что некое медицинское исследование, посвященное смертности от COVID-19, выявило: большинство выживших (возьмем мужской пол) имели высоту тела 165–180 см и размер обуви 40–43. При этом среди погибших была непропорционально велика доля лиц с ростом существенно выше или ниже среднего и малораспространенными размерами ступни. Нечто похожее наблюдалось у воробьев города Провиденс.
«Природа, – подытожил Бампус, – благоволит типичному»{332}. Так было открыто явление, которое почти полвека спустя русский зоолог-эволюционист Иван Иванович Шмальгаузен нарек стабилизирующим отбором. К нему мы еще обратимся.
К радости последующих поколений эволюционистов, Хермон Бампус опубликовал не только выводы из своих расчетов, но и сами первичные данные. По мере того как методы статистического анализа становились все совершеннее, к этим данным обращались разные группы исследователей, проверяя и перепроверяя выводы Бампуса. Выяснилось, что подлинная картина смертности воробьев города Провиденс была сложнее, чем это виделось почтенному профессору. На нее влиял фактор половых различий, который Бампус почему-то не принял в расчет. Преимущественное выживание «золотой середины» подтвердилось только для самок, а вот среди воробьев-«джентльменов» самыми стойкими оказались те, что покрупнее; субтильные особи почти все очутились в списках покойников{333}. При этом самцы в целом были более живучими; доля погибших среди них меньше, чем среди самок (рис. 8.1).
Несмотря на то что результаты Бампуса подверглись некоторому пересмотру, главный его вывод остался без изменений: старуха с косой уничтожает свои жертвы разборчиво, а не вслепую{334}. Жизнь и смерть подчиняются каким-то правилам, а не глупому везению, раздающему из прихоти счастливые билеты.
Рис. 8.1. Вероятность выживания у самок воробьев по данным промеров Бампуса. Источник: https://www.mun.ca/biology/scarr/Bumpus_1898.html; представлено в модифицированном виде
Сейчас, в эпоху высокотехнологичной экспериментальной биологии, работающей на молекулярном уровне, исследование Бампуса может кому-то показаться «простым, как мычание», элементарным. Для понимания его важности надо обратиться к исторической ситуации, в которой оно проводилось.