Стрижа? спросила Джули.
Стрижку, сказал Мертвый Отец. Я обратился в стрижку и разместился на голове члена моей свиты, вполне пригожего молодого человека, моложе меня, моложе меня и глупей, это само собой разумеется, но все ж не обделенного неким грубым шармом, хоть и лысого, как мочевой пузырь из лярда, а как следствие — несколько застенчивого в присутствии дам. Применяя длинные текучие бакенбарды, как некоторые управляют конем при посредстве колен...
Всадник по-прежнему едет за нами, отметил Томас. Интересно, зачем.
...я направил его легким галопом в сторону прелестной Туллы, продолжал Мертвый Отец. До того превосходна была стрижка, иначе сказать, я, соединенная с его неуклюжею юностью, за кою я его не виню, что Тулла уступила, не сходя с места. Представьте себе. Первая ночь. Мал-мала идеала. При подступе к сути я обратил себя обратно в себя (исчезнувши пажа), и мы с нею вдвоем поглядели друг на друга и остались довольны. Вместе мы провели много ночей, все рёвораторные и исполненные яростной радости. Я с нею породил в ночи покерную фишку, кассовый аппарат, соковыжималку, казу, резиновый крендель, часы с кукушкой, цепочку для ключей, копилку для мелочи, пантограф, трубку для мыльных пузырей, боксерскую грушу, как тяжелую, так и легкую, пресс-папье, пипетку для носа, карликовую Библию, жетон для игрального автомата и множество иных полезных и человечных артефактов культуры, равно как и несколько тысяч детей обыкновенной разновидности. Также я породил с нею различные институции, полезные и человечные, как то: кредитный союз, приют для собак и парапсихологию. Еще породил я разные царства и территории, все — превосходящие наличное местностью, климатологией, законодательством и обычаями. Я перестарался, но я ж был безумно, безумно влюблен и больше ничего в свое оправданье сказать не могу. То был весьма творческий период, но дорогая моя, выродивши все это изобилье даже не пикнув и без единого упрека, наконец родами скончалась. В моих, разумеется, объятьях. Последними ее словами стали «хорошего понемножку, Папик». Я был безутешен и, подстрекаемый словно бы бесом, спустился в преисподнюю, тщась вернуть Туллу себе.
Нашел я там ее, сказал Мертвый Отец, после многих приключений, повествовать о коих слишком скучно. Найти-то нашел, но она отказалась со мною возвращаться, ибо уже вкусила пищи-ада и прониклась к ней, та вызывает привыкание. За нею надзирало восемь громов, паривших над нею и подносивших ей что ни вечер еще больше адских деликатесов, мало того, надзирали за нею еще и безобразы-ада, что накинулись на меня целыми меренгами профитроллей и шокоадов и вознамерились меня отогнать. Но я скинул одеянья свои и швырнул их в безобразов-ада, одно одеянье за другим, и когда каждое одеянье мое касалось хоть-чуть- чуть такого безобраза-ада, тот съеживался до выдоха пара. Никак не мог я там оставаться, незачем там было оставаться, она стала их.
Затем, дабы очистить себя, сказал Мертвый Отец, от нечистот, что просочились в меня в преисподней, я нырнул сломя голову в подземную реку Стюдень, омыл я в оной свое левое око и породил божество Каррамбля, что правит продвиженьем рикошета или тем, что от чего отскакивает и с каким результатом, и правое око свое омыл и породил божество Зыбеля, кто управляет происшествием побочных эффектов/непредсказуемого. После чего омыл я себе нос и породил божество Ихорно, что греет изнутри гробницы, и божество Либет, кое не знает, что делать, и тем самым служит всем нам вдохновеньем[23]. Засим одержали меня восемь сот мириад скорбей и ускорбленья, и тут подполз ко мне червь, покуда сидел я власорвиво, и предложил сыграть на бильярде. Способ, рек он, забыть. У нас же нет, рек я, бильярдного стола. Что ж, рек он, или ты не Мертвый Отец? Засим и породил я Бильярдный Стол Балламбангджанга, изработамши зеленую ткань его из содержимого поля люцерны поблизости, а ножки его из телефонных столбов поблизости, и темные лузы его из пастей оставшихся безобразов-ада, коим повелел я стоять, разинувши рты, в соответствующих точках...
Как червя звали? спросил Томас.
Забыл, сказал Мертвый Отец. И тут, только мы мелом кии стали натирать, червь и я, как явилось само Зло, тот-чья-магия-превыше, ужасен видом, не хочу об этом говорить, скажу только, что я тут же осознал — я не на той стороне Стикса. Однакоже смышленостью я не обижен, даже в эдакой вот крайности. Развернувши пенис свой во всю его длину, стало быть, в подавленном своем состояньи, закинул я его подальше чрез реку, метров шестьдесят пять, я бы сказал, а там уж застрял он со всем удобством в расщелине скалы на дальнем берегу. Посему перетащил я себя, перебирая руками посередь мучительнейшей боли, как вы можете себе вообразить, через ревущую стремнину на другой берег. И с кликом ура! через плечо, показать недругам моим, что я еще жив и будь-здоров, молниею метнулся в древесную чащу.
Неблядьвероятно, сказала Джули.
Неблядьправдоподобно, сказала Эмма.
Самому Рудольфу Рассендиллу[24] такое дело бы лучше не удалось, сказал Томас.
Да, сказал Мертвый Отец, и на том берегу реки по сей день стоит Ссудно-Сберегательная Ассоциация. Кою я породил.
Внублядьшительно, сказала Джули. Мне вдруг пьяно в тряпки.
Устраблядынающе, сказала Эмма. Мне вдруг — как святой соусниц.
Шесть и три четверти процента погашаются мгновенно, сказал Мертвый Отец, я гарантию даю.
Бугаи, сказала Джули, они так умеют, чтоб тебе стало крошечно и меленько.
У них хорошо получается, сказала Эмма.
Мы для таких, как они, всего лишь шиш-да-маненько.
Себя видят канатом в игольном ушке, сказала Эмма.
Черепушкой под стеклом, сказала Джули.
То случилось, когда я был молод и полон пыла, какой уж из меня утек, и за ним-то мы и странствуем сейчас, чтоб мне заполучить его обратно посредством великих оживляющих свойств той длинной мохнатой златой штуки, о коей слагают песни барды и поют скальды, а также мейстерзингеры, сказал Мертвый Отец.
Очевидно же, что, если б не курбет судьбы, музыку б заказывали мы, а не они, сказала Джули.
Очевидно, что, если б не курбет судьбы, тональность у музыки была б иной, сказала Эмма. Совсем иной.
6
Вечер. Костер. Вдали возопляючи кошки. Джули стирая блузку. Эмма наводя порядок в ридикюле.
Расскажи мне историю, сказал Мертвый Отец.
Само собой, сказал Томас. Однажды в глухомани вдали от большого города четверо мужчин в темных костюмах, сорочках и галстуках, с портфелями- дипломатами, где содержались пистолет-пулеметы «узи», схватили меня, утверждая, будто я не прав и всегда был не прав, и всегда буду не прав, и они не намерены больно меня уязвлять. Затем они больно уязвили меня — сперва консервными ножиками, после чего штопорами. Потом, поплескав мне на несколько ран йодом, они поскакали со мною верхами сквозь сгущавшийся сумрак...
О! сказал Мертвый Отец. Драматичное повествование.
Весьма и весьма, сказал Томас. Они скакали со мною верхами в сбиравшемся мраке вверх по склону небольшой горы, вниз по другому склону той же самой горы, через небольшую речку, в еще большую глухомань еще дальше от большого города. Там они сели за обед. Отобедали мы вместе, не говоря ни единого слова. Затем, запатрулировав территорию до последней куриной косточки, мы вновь сели верхами и устремились цепочкой сквозь влажные туманы предвечерья по холмам и долам и сквозь разнообразные лакуны, события, коих я, быть может, и припомнить не в силах, в глухомань еще дичее, где смердело духом рыбы и духом жухлых трав, еще дальше от большого города. Тут мы напоили коней, против их воли, им вода не понравилась. Я помог развести костер, собравши сухие ветви, что нападали с деревьев, но, когда закончил помогать разводить костер, мне сказали, что никакого костра не надо. Тем не менее один из мужчин открыл свой портфель-дипломат, извлек пистолет- пулемет и, разложивши складной приклад, выстрелил короткой очередью в сухие ветви, отчего те занялись огнем. Кони попятились и вскричали от страха, а конедержец выругался на автоматчика и выругался на меня, кто помогал разводить костер, где никакого костра надо не было. Затем, снова севши верхами и предоставивши костру делать то, что делал он средь скрипучих побурелых дерев, мы галопом поскакали вдоль по средине долгой долины чрез поля озимой пшеницы, перепрыгивая камни и ограды к некоему дому. Натянувши там поводья, мы сидели на конях наших пред дверью этого дома, и конское дыханье виднелось в прохладе вечера, а внутри горел свет. Меня сопроводили в дом и при тусклом освещенье единственной свечи снова больно меня уязвили — обеденными вилками. Я спросил, сколько дней, или недель, или месяцев буду я подобным манером транспортироваться и претерпевать боль, и они ответили, пока не приспособлюсь. Я спросил у них, что сие значит, приспособлюсь, но они сохранили молчанье.
Дом мы покинули и вновь сели верхами. Затем, после галопировки в несколько часов сквозь чернь ночи, мы наскочили на автомойку. Автомойка сделана была из стали и бетонного блока, мы прогрохотали в проход и мимо механизма, в коем гигантские губки надраивали автомашины последних моделей, синие, серые и серебряные, и за этот механизм в большой зал или арену с песком на полу. С коня меня сняли двое мужчин, которые связали мне руки за спиной и сунули мне в рот кусок бумаги, на коем было написано что-то такое, чего я не разглядел, но знал, что наверняка оно имеет ко мне отношение, оно про меня. Потом вытолкнули меня на арену, по которой бродила еще дюжина других, сходно же связанных, стискивая в зубах такие же куски бумаги с чем-то на них написанным, мы бродили или шныряли по арене, избегая сталкиваться друг с другом, но едва-едва, когда же приблизился я к кому-то, кто, он или она, делал воинственные раздраженные жесты, то понял, что нам полагается делать воинственные раздраженные жесты, я делал воинственные раздраженные жесты всякий раз, когда кто-нибудь из них подходил ко мне ближе, меж тем стараясь прочесть, что написано у этой личности на бумажке, стиснутой у него или нее в зубах. Но все тщетно, я не мог прочесть, что написано ни на какой бумажке, хоть у меня и возникло понятие о почерке, кой был одинаков на каждом куске бумаге, изящный тонкий рукописный. Тягомотный этот тудой-сюдой не кончался всю ночь и весь следующий день, и меня стала занимать мысль, где же обед? Отобедав в первый день, я рассчитывал и на второй, и на третий, и на четвертый, но то был оптимизм, обеда не последовало, лишь раздраженные воинственные жесты и попытки, неизменно безуспешные, прочесть, что написано на кусках бумаги, зажатых ртами моих гарцующих коллег. Затем нежданно я оказался уже не на арене, а стоял пред дверью, дверь отворилась, и я увидел там двух мужчин по обе стороны больничной койки, на которой стоял деревянный гроб, содержавший в себе труп, полагаю — мертвый, руки трупа вздымались в воздух, цепляясь, и я заметил, что пальцев на обеих руках нет, труп цеплялся без пальцев, дверь закрылась, и раздался звук как бы лифта, дверь снова отворилась, и двоих мужчин больше не было, и трупа не было. Я миновал дверь в лифт, и она за мною закрылась. Меня доставило на верхний этаж.