Климов покачнулся с пятки на носок, расправил плечи, свел вместе лопатки. Потянулся. Что-то в спине хрустнуло и сразу же как-то легко стало дышать. Исчезло ощущенье гари в горле. Но зуб по-прежнему нудил. Ныл. Беспокоил. Не переставал. Как не переставал срывать с деревьев листья ветер, вовсю раскачивая ветви за окном. Вылупившееся из рваной тучи солнце едва лишь начинало пригревать. А может, он обманывал себя: оно светило, но не грело.
Осень.
Раннее предзимье.
Время холодов, распада, смерти.
Все думают о ней. Начальники и подчиненные, кормильцы и нахлебники, ничтожества и совершенства. Все думают — здоровые, больные. Грустные, веселые. Толстые, худые. Вопрос: как думают? Не страшно умереть, когда ты никому не нужен, и наоборот.
Все можно понять и простить, кроме смерти.
Хотя он и стоял у окна с закрытыми глазами, веки пропускали красный свет: не такой интенсивный, как летом, с зелеными пятнами и синим натеком, не такой животворно- горячий, как на прибрежном каменистом солнцепеке, когда лицо запрокинуто и ты стоишь под полуденным зноем, как виртуоз-скрипач с закрытыми глазами.
Климов не раз замечал, что скрипачи часто играют, смежив веки. Так плотно, что порой ресниц не видно. Словно им хватает внутреннего света.
Он оперся костяшками пальцев о подоконник и грустно усмехнулся: в детстве он мечтал играть на скрипке и пропадал в отделе музыкальных инструментов самого большого магазина. Жаль, что слуха у него не оказалось. Сосед, игравший на виолончели и в очередной раз переживавший «творческие муки», согласился проэкзаменовать Климова. Вынув из кармана черную, забитую перхотью расческу, он продул ее на свет, двумя изящными движениями выдернул застрявшую в ней волосину, вытер пальцы о висевшую на кухне занавеску и постучал расческой по расшатанному табурету.
Климов повторить его ритмическую пьесу не сумел.
Виолончелист поковырял спичкой в ухе, вздохнул — и баба Фрося, тайно подыскавшая экзаменатора, сунула ему трояк.
А скрипка… осталась висеть в магазине.
Если слуха нет, то его нет.
Но опыт, двадцатилетний опыт работы в угрозыске у него был.
Климов выдохнул и резко обернулся: в каморку паспортистки заглядывал Сережа. Санитар. Из отделения для буйных.
— Здравствуй, лапонька.
— Сережка!
Целования, объятия и шепот:
— Дверь закрой…
У Климова надсадно-трудно застучало сердце. Все это ему уже не нравилось. Хотя… чего только на свете не бывает! Но ладонь свою он кулаком все же пристукнул. Как Шрамко.
Глава седьмая
Слакогуз его не узнавал. Не замечал. В упор не видел.
Даже сесть не предложил, лишь мельком глянул, почесал себя за ухом, дескать, выставить тебя из кабинета я всегда успею, но постой, постой, нахал несчастный, попереминайся с ноги на ногу, потри половичок у входа в кабинет, раскинь умишком, кто есть кто, достойно ли врываться в чужой дом и требовать «подать сюда хозяина!», когда тот занят делом? Теперь любой суется контролировать работников милиции, и создаются дополнительные трудности. А спрашивается, для чего? Все обо всем имеет право знать один какой-то человек, от силы два, но уж ни в коем случае не больше. Если один пострадал, а другой может помочь, зачем им третий? Третий всегда лишний. Как в деле нарушения закона, так и в деле охраны порядка существует некая презумпция… Где нет тайны, там нет интереса, нет инициативы, а где нет последней, там замирает жизнь.
Климов протирать половичок не собирался. Но и унижать себя нахальством — занимать свободный стул без приглашения, к чему он не привык: обычай — деспот! — не желал.
Изобразив радушную улыбку, он укоряюще-шутливо развел руки:
— Старина! Не узнавать друзей, погодков-однокашников! Нехорошо…
И двинулся к столу.
Слакогуз откинулся на спинку кресла.
Каждая его морщинка, складка на лице и возле глаз, казалось, намекала всякому на то, что принимать чужих за близких он считает лишним. Тем более пустым и зряшным он считает сам процесс угадывания, когда к нему заходит посторонний. Он не из тех, кто ходит пятками вперед. Жить прошлым — для него — непозволительная роскошь. Он копил силы, волю, справедливый гнев для борьбы с преступностью, профессиональной непригодностью и рукосуйством. Не чувствовать в себе карающий огонь блюстителя общественной морали он просто не имеет права. Умный умного всегда поймет. Но умным сейчас трудно. Места их занимают охламоны и тупицы вроде вот такого «однокашника», затычки во все дырки, неизвестно с какой целью нагрянувшего в Ключеводск.
Хмыкнув, Слакогуз протянул руку;
— Ваши документики, пожалте.
Климов улыбнулся еще шире. Достал паспорт. Продолжал игру:
— Смотри и узнавай, да поживей, а то я тебя выдерну из- за стола…
Он сам почувствовал, что тон шутливой фразы был холодноватым.
Слакогуз пролистнул паспорт, сдвинул его на краешек стола.
Жест отстраняющий, но смысл примирительный.
Поерзал, поскрипел кожзаменителем усадистого кресла, отперхался и равнодушно, с чувством превосходства подал руку. Дал возможность подержаться за свои негнущиеся пальцы.
— Каким ветром?
Его пухлая, влажная ладонь вызвала желание тотчас сухо-насухо вытереть пальцы, и Климов сел, разгладив на колене полу плаща.
«Привык сморкать в чужую руку», — с давней, еще школьной неприязнью подумал он о Слакогузе и, придвигая поближе к столу стул, на котором сидел, стал объяснять причину своего визита.
— В общем, пришел за справкой.
Он отвел глаза от жирного двойного подбородка Слакогуза и присоединил к своему паспорт Ефросиньи Александровны.
— Дело за малым.
Слакогуз помрачнел.
— Это ты так думаешь.
Его мрачность наводила на мысль, что он обидно обделен судьбой.
Климов решил подольстить.
— Насколько понимаю, ты здесь бог и царь. Все остальное — чистая проформа. Твои подпись и печать, что гвозди в крышку гроба. Раз! — и на века.
Он безотчетно тронул узел галстука, внезапно пожалев, что трудно сходится с людьми.
Глаза у Слакогуза потеплели, но все равно он смотрел с недоверием. Так еще пацаны смотрят на генерала, и даже не столько на него, сколько на красные брючные полосы, проверяя себя: не ошиблись ли? У генерала должны быть лампасы. Тогда он настоящий.
Жаль, что Климов не обладал способностью читать чужие мысли по выражению лица.
— Все так, но и не так, — вальяжно почесал себя за ухом Слакогуз. — Закон. Инструкция. Порядок.
Он снял с руки часы, вгляделся в циферблат, удостоверился, что из хромированных они от разговора с Климовым отнюдь не стали золотыми, послушал, как идут, встряхнул, опять послушал, приподнял их за зажим браслета, стал раскачивать на уровне труди, всем своим видом искренне показывал, что ему совсем не хочется быть бюрократом, демагогом и занудой.
— Я тоже, знаешь ли, стараюсь быть внимательным и милосердно-чутким, но и ты пойми: не вправе я причину смерти устанавливать. Закон. Такое дело. Езжай в район.
Его неспешно-важная размеренная речь словно помогала часам раскачиваться на браслете. Их метрономно-металлический стук и блики электрического света, вспыхивающие на круглом корпусе и на браслете, как бы поддразнивали Климова: «Ну, что ты мне на это возразишь?»
— А что в районе?
— Судмедэкспертиза.
Климов хмыкнул.
— Это значит… труп нужно везти?
Маслянистые глаза смотрели на него бесстрастно.
— Как захочешь. Можно судмедэксперта сюда… Деньгами помани.
Слакогуз надел часы, щелкнул зажимом, покрутил браслет, снова послушал механизм, остался чем-то недоволен, полез в стол.
— А сколько это будет стоить? — спросил Климов.
— Что?
— Вызов судмедэксперта.
— Понятия не знаю, — косноязыко буркнул Слакогуз, нашарив в ящике стола запасной стержень к шариковой ручке. Он попробовал его расписать, но только поцарапал и порвал бумагу. Паста ссохлась, и стержень годился лишь на выброс, что он и сделал с превеликим удовольствием, швырнув его в корзину.
— Освобождаться надо от старья, освобождаться!
Он словно намекал на что-то, но понять его Климов не мог. Педант и тугодум, он не приучен был «давать на лапу». А Слакогуз сложил в стопку кипу бумаг: оперативных сводок, телефонограмм и протоколов, зажал в руке в приподнял их над столом. Свободный незажатый край округло разошелся, как трехрядка, если открепить застежку на боку, и зачем-то вслух пересчитал количество листов. Их было больше, чем достаточно.
— Пятьдесят штук.
Бумаги тяготили руку, и Слакогуз отправил их на время — с глаз долой! — в утробу сейфа.
Климов поднялся, взял паспорта: свой в новых корочках из твердой буйволиной кожи, подарили сыновья на день рождения, и бабы Фроси, старенький, затерханный, с надорванным углом.
Постукал паспортами по ладони.
Слакогуз возился с дверцей сейфа. Петли были разболтаны, замок не закрывался.
— Твою мать! — у Слакогуза ничего не получалось. — Весь день, зараза, наперекосяк. Думал, после дежурства отосплюсь, так принесла нелегкая, — Климов напрягся, — этого ханурика, босого на коньках, — Климов кивнул, — а я один… — ключ проворачивался в скважине, но не закрывал, — водитель был, на той неделе загремел в больницу, отвезли в район, аппендицит, сказали, гнойный, может, и не выживет, вот так, — дверца закрылась, Слакогуз вытер рукой вспотевший подбородок, двинулся в обход стола. — Еще сержант был, парень-хват, гроза местной шпаны, на днях подрезали, похоронили… Дел хватает. Заходи…
«Когда умрешь», — проговорил за него концовку фразы Климов, но вслух сказал другое:
— Дай я позвоню сейчас в судмедэкспертизу.
— Не положено.
— Тогда ты позвони.
Уловив замешательство Слакогуза, снял телефонную трубку, протянул.
— Не будь занудой…
— Ладно, — отмахнулся Слакогуз, — звони…
В дверь постучали.
Климов обернулся.
Заглядывала паспортистка. Язык прижат к верхней губе, глаза прищурены, вид плутоватый. Столкнулась взглядом, обдала презрением, кокетливо сведя коленки, зашептала Слакогузу: