Мертвый угол — страница 7 из 49

Климов глянул на часы: четверть десятого, и быстро сбежал с лестницы.

После площади дорога пошла вниз, ноги опять скользили, приходилось вновь хвататься за деревья, стены зданий или же заборы. Не хватало второй раз упасть, теперь уже по собственной вине. В одном месте он едва не растянулся, как раз напротив бабки, торговавшей хризантемами. Она сидела в затишке кустов возле «Продмага», в черном плюшевом жакете, вязаном платке, разглядывая на своих ногах солдатские ботинки. Заметив то, что он притормозил, рукою показала на цветы:

— Бери, мил человек.

Трогательные в своей беззащитности и хрупкости они были прихвачены осенним межпогодьем, и в утренней туманно-стылой мороси безвольно-жалко подставлялись ветру, втиснутые в горло трехлитрового бидона. Бездомным одиночеством и болью несудьбы пахнуло на него от хризантем, и Климов купил сразу все: пять крупных и шестую, меркло-вялую…

— Берешь, как упокойнику.

— Да так оно и есть.

Старуха подняла глаза.

— Случаем, не баб-Фроси внук?

Пришлось кивнуть.

Он самый.

Пройдя еще квартал, Климов свернул направо и пошел задворками. Так было и удобнее, и ближе. Всякий раз, как поскользнешься, некоторое время семенишь. Не то, чтобы теряешь равновесие, но как бы заземляешься по новой. Думаешь, вот-вот и шлепнешься, уже наверняка. Глупеешь между небом и землей. И сам себе не веришь.

Нет ничего страшнее неопределенности.

Тем более, когда земля замусорена сучьями и тополиной паветвью с раздавленными почками. Ветер не жалел деревья: бил, трепал, обламывал и леденяще предвещал, если не дождь, то снег.

Подходя к домишку бабы Фроси, Климов неосознанно замедлил шаг… Он помнил свою старенькую няню доброй, ласковой, живой… а войдет в дом… и что? и как? Хотелось зарыдать, как в детстве, безоглядно.

Он зачем-то поднял ветку, что лежала на дорожке, швырнул прочь. Взглянул в небо. Шмыгнул носом. Взрослый дядя. Вдохнул сиротский запах хризантем и взялся за калитку.

— Чур, я бандит!

— И я!

— И я!

Вооруженная до зубов шайка мальцов приплясывала у дома бабы Фроси. Выбирала главаря.

— А я? — затосковал малыш с зеленой сыростью под носом и пластмассовым ружьем.

— А ты…

— А он…

— А ты, малявка, мил-ца-нер! — надвинул шапку на глаза тоскующему шкету четкомыслящий главарь лет девяти. Нас много, ты один.

— Срывайся, ребя!

Климов обогнул обиженного «милцанера», подошелкдвери.

Сзади послышался плач: «Так нечестно…»

Но ответить было некому: шайка-лейка разбежалась по кустам, и взыскующая справедливость в образе печального стража порядка понуро потащилась восвояси.

Видимо, в соседний двор, откуда и пришла.

Глава пятая

Пройдя узкий коридорчик и низко пригнув голову, чтобы не удариться о дверную притолоку, Климов вошел в крохотную комнатушку, где стоял гроб, и покорно-отчужденно поклонился.

Ему указали на свободный стул.

Взяли из рук цветы.

Шляпу.

Тихо, молча, деловито.

Сначала он видел только бледное, с синюшными губами лицо бабы Фроси, покойно-кроткое, в белом платочке, потом отметил, что свеча, горевшая в ее безвольных пальцах, покоилась, и воск капает на кисть левой руки.

Хотел поправить, но лишь дотронулся до помертвелой кисти: в последнее мгновенье осознал, что ничего эта рука уже не чувствует. Ни холода, ни жара.

Ничего.

Пахло тленом, сыростью и комнатной геранью.

Людей, сидевших возле гроба, он не помнил. Или знал, да позабыл, или видел в первый раз. Женщина, с оцепенело- робкими глазами, изредка встававшая и выходившая на кухню, старушка с грустной миной ничего не понимающего человека, шепчущая про себя молитвы, девочка лет десяти, смиренно-чинно восседавшая на табурете, сумрачный мужик в коротковатом пиджаке. Грубые черты лица, мешки в подглазьях говорили о том, что голова его забита тяжелыми, как вагонетки с рудой, мыслями, а багровые татуированные кисти рук, перетаскавших, видимо, за свою жизнь не одну сотню кулей с цементом или крепежных балок, покоились на коленях, выражал вековую усталость много поработавшего человека.

Перехватив взгляд Климова, он молча кивнул, дескать, такие, брат, дела, живем-живем и нету, и мазнул своей большой, отечно-толстой ладонью по щеке.

— Хороший человек, — довольно сиплым шепотом нарушил он гнетущее молчание, и женщина, сидевшая напротив Климова в накинутом на голову черном платке, печально подтвердила:

— Тихо жила… для других.

Старушка, сидевшая около девочки и горестно шептавшая молитвы, тихо заплакала. Дрожащие слезы, нависая на светлых ресницах, скапливались в углах желтушно-тусклых глаз, и скупая их влага усиливала ощущение старческой немощи перед инобытием.

Морщины, веки, губы — все подрагивало.

— Добрая была.

— Простая.

— Никогда, чтобы чего…

— Не так, как многие.

— Мудро жила.

— Без хитростей.

— Добрые редко хитрят.

Перекидываясь шепотными фразами, собравшиеся возле гроба люди, словно оправдывались перед Климовым, а может, и перед собой, за то, что вот они сидят, а баба Фрося никогда больше не встанет.

— Мы, ведь, как? Хватай-бери, а то другие сцапают… А она нет. Все для других…

— Святая женщина.

Климов сидел, слегка покачиваясь из стороны в сторону, и с досадой на самого себя думал, что на проклятой своей работе в уголовном розыске повидал трупов не меньше, чем могильщик на Ключеводском кладбище, а вот в процедуре похорон совсем не разбирался. Что ему делать, как себя вести? Скорее бы приехал Петр, он, наверное, в курсе…

А других мыслей, вроде, как и не было. По-видимому, он уже простился сердцем с Ефросиньей Александровной, и надо было что-то делать, предпринимать. Смерть утомляла и отталкивала. Скорее бы все кончилось. Леность и косность. Что леность и косность? Все леность и косность… Глупость. У надежды очень много масок. И одна из них — печаль и сожаление о чьей-то смерти. Климов поймал себя на мысли, что, сострадая умершему, человек как бы надеется пожить еще, словно выторговывает у кого-то право на жизнь. Вот она изнанка человеческого эгоизма.

Старушка перестала плакать, промокнула глаза кончиком траурной шали, что-то шепнула девочке, видимо, внучке, а скорее всего, правнучке, та соскользнула с табурета, осторожненько, на цыпочках, обошла гроб, на мгновенье задержалась возле Климова, взглянула на него и вышла в коридор. Климову показалось, что она хотела что-то спросить у него, но в последний момент передумала или не решилась.

Сидеть на табурете было неудобно, Климов ссутулился, облокотившись о колени, и с какой-то подневольной тяжестью в затылке ждал момента погребения.

Скорей бы Петр приехал…

Исподволь оглядывая комнатушку, Климов отрешенно отмечал то зеркало, завешенное полотенцем, то икону Божьей Матери в углу, то старенький продавленный диван… когда-то он любил лежать на нем часами и мечтать… о чем? О чем угодно… Вот и сейчас хотелось лечь и не вставать.

Смерть утомляла.

Климов смотрел на лицо бабы Фроси, на тихоструйное пламя свечи, на воздух, чуть колеблющийся над свечой, и с горьким чувством сопричастности сгоревшей жизни ловил себя на мысли, что созерцание чужой смерти — это ничто иное, как неясное желание убить свои проблемы, уйти от самого себя, от сволочной действительности, изматывающей любого человека, независимо от его нравственных устоев и морали, попытка откреститься — хоть на время! — от ясности ума, которая сродни душевной муке. Ведь это же не зря у гроба происходит странная метаморфоза: даже красивые лица становятся тусклыми и невыразительными. Как будто бы на них запечатлевается зеркальное отображение людской тщеты, заглядывание туда, откуда нет исхода.

И он почувствовал, как зуб снова заныл.

Подперев щеку ладонью, Климов опечаленно подумал, что еще одну бессонную, мучительную ночь он вряд ли перетерпит, а поэтому надо заранее принять таблетку аналгина, может, даже две, так все же будет лучше, основательней, боль надо заглушить, пока она не разыгралась; Климов встал, и тут услышал хрипловатый бас Петра:

— Ну что, Ириша, не приехал дядя Юра?

— Наверно, это он, — услышал Климов голос девочки и вышел в коридор: Приехал, там сидит.

Она не могла видеть Климова, зато его увидел Петр.

— Здорово, брат.

— Здорово.

Последний раз они встречались, если память Климову не изменяла, восемь лет назад — как летит время! да и то случайно, на вокзале в Сочи, оказалось, рядом отдыхали семьями, только Петр «дикарем», а Климов в санатории. Годы совершенно не сказались ни на его внешности, ни на его характере. Все тот же богатырский разворот в плечах, порывистость, открытость, прямота суждений. Он был на голову выше Климова, хотя и его Бог ростом не обидел. Темно-серая куртка «канадка» с капюшоном делала его еще внушительней. Большие залысины укрупняли лоб, а прямые с легким разлетом брови, как бы подчеркивали голубизну глаз.

Поджидающая рука мощно захватила ладонь Климова и чувствительно ее встряхнула.

— С приездом.

— Спасибо.

— Вот видишь, Петр извиняющимся было тоном начал фразу* но Климов взял его под локоть, подтолкнул к дверям, на улицу. Поговорить: на кухне хлопотали женщины.

С виноватой напряженностью Климов спросил, когда «это случилось», как произошло? Петр ответил, что, как минимум, два дня назад: соседка принесла кефир, но…

— Бабы Фроси уже не было. Скончалась.

— И ты сразу дал мне телеграмму?

— Как только узнал.

Когда люди чего-нибудь не понимают, у них резко меняется выражение глаз. И вообще, лицо становится другим. Одни хмурят брови, другие поджимают губы, третьи начинают улыбаться, словно извиняясь за свою недоуменностъ и растерянность.

Петр отстранился.

— Ты это к чему?

Климову стало неловко. В самом деле, что это он так, словно ведет допрос.

— Прости. Привычка доконала. Я ведь просто так и говорить-то разучился…

— Ладно, понял. Петр глянул на часы.