— А зачем было голыми ходить? — Настя пнула босоножкой пустую сигаретную пачку, попавшуюся ей на дорожке Елагина острова.
— Долгая история, — ответил Тарарам.
— Я тебе потом расскажу. — Егор высосал из сигареты новый дым. — Я репортаж по «ящику» видел.
— Это история одной идеи, — сказал Тарарам. — А репортаж — так, пустое.
— Непобедимы те идеи, которым пришло время, — улыбнулся Егор.
— Хорошо сказал. — Настя опять неловко пнула пачку.
— Это не я сказал. Это сказал один британский сэр на букву «че».
— У всякой вещи есть свой звездный час. — Настя, наконец, кое-как наподдала пустой пачке, и та улетела на газон. — Цветы нарасхват восьмого марта и первого сентября, а яйца в лет идут на Пасху.
— Хватит умничать, — надула щеки Катенька. — Пойдемте лучше на тарзанке прыгнем или пива выпьем.
— Хорошая альтернатива, — оценил Тарарам.
— Николай Первый наказанным офицерам тоже предоставлял достойный выбор, — снова улыбнулся Егор. — Либо гауптвахта, либо слушать оперу Глинки.
— Прикалыветесь, умники…
— Надо жить полной, плещущей за край жизнью, — в глазах Тарарама прыгал бесенок, — жить на всю катушку, испытывать жизнь на ее предел, высекать из нее искры и самим становиться ее блеском. Не в шкурном, разумеется, смысле…
— Но нам запрещено так жить, — возразил Егор.
— Кем?
— Господом Богом.
— Ерунда. Об этом мы вспоминаем лишь в беде, когда нас постигает неудача. Лишь в беде мы взываем к Богу — так овцы, заслышав волчий вой, жмутся к доброму пастырю в кудрявой овечьей шапке и теплой овечьей шубе.
— Но беда — это и есть предостережение или наказание.
— Ерунда. Неудачи преследуют нас в любом случае, а не только тогда, когда мы нарушаем заповеди. Стой, как свая, и всех перешибешь — вот главная заповедь. Покаяние человеку не к лицу. Покаяние нарушает цельность и красоту греха, как газ, вспучивший консервную банку. В результате мы видим лишь подпорченную добродетель, а этим блюдом не усладишь Бога и не обманешь совесть. Наш путь — не покаяние, а совершенствование, не плач о недостатках, а стремление к безупречности, не признание вины, а осознание ответственности за то, что мы делаем и чего не делаем.
— Поодиночке так не выжить, — задумчиво сказал Егор. — Так человека просто съедят. Съедят с ливером или изолируют, хотя бы и на свободе — окружат пустотой, вакуумом, который прекрасно защищает от шума и тишины, тепла и стужи, пыли и чистейшего озона, который выдыхает Бог. Чтобы так жить, нужна система, сообщество единомышленников. И еще — идеология внутри системы. — Егор почесал затылок. — Нет, даже не идеология, а лидер, безукоризненный вождь, который мог бы авторитетно направлять — как, что и почему надо делать.
— Верно, — обрадовался Тарарам и потер ладони. — Нужна система, общество с немилосердной иерархией. Где на вершине — вождь. — При этих словах лицо Ромы сделалось серьезным. — Непогрешимая фигура — поводырь по жизни. Под ним — ленивые и умные, элита и мозг сообщества. — Тарарам доверительно посмотрел в глаза Егора. — Они не слишком озабочены трудами и утруждены заботами, они любят, закинув руки за голову, лежать на мягком и расхаживать из угла в угол в халате, но именно они производят идеи, строят стратегию, отлаживают систему и продумывают ходы. Кроме того, ленивые и умные в силу лени не поражены пустым тщеславием, а в силу ума не посягнут на место первейшего. — Тарарам надменно закурил сигарету. — Следом за ними стоят умные и энергичные. От них толку меньше, поскольку размышлять и проникать в суть им мешает собственная предприимчивость, желание держать палец на пульсе и быть в курсе всего на свете. А также стремление выковать карьеру — это тоже мешает думать. — Тарарам выдержал паузу. — Энергичные и тупые — нижний ярус иерархии. Это — база, фундамент. На нем, собственно, все и держится, так как своей ретивостью и способностью без рассуждений исполнять волю вождя энергичные и тупые хранят дисциплину, цементируют ряды и делают в глазах посторонних систему грозной. — Дым клубом встал перед лицом Ромы. — Ну а ленивые и тупые нам не нужны — это позорная слизь, гниль, мусор, их место во внешнем мире перед экраном с юмористами.
— Ты говоришь мне это, потому что уготовил место сразу под собой, в рядах ленивых и умных?
— Да. Всем, кто ниже, знать это нельзя.
— Спасибо за доверие. Мы четверо похожи на костяк модели…
— Хорошо, что ты это заметил.
— …а Катенька, стало быть, как хвост в пасти змея.
— Надо же, об этом я не думал.
— Мне кажется, — опять почесал затылок Егор, — что-то подобное я читал у Мольтке.
— Возможно, — легко согласился Тарарам. — В истории, культуре и семейном быте полно параллельных мест.
— А что бы ты сказала о театре… ну, скажем так, не понарошку? О театре, где у актера нет места для внутреннего смеха? Где все взаправду? Назовем это театр-явь. Или еще проще — реальный театр.
— Как это? — не поняла Катенька. — Написано «кашляет» — и кашлять?
— Более того, — пояснил Тарарам, — написано «душит» — и душить. Входить в образ до конца, по самое некуда. Понимаешь? Сходить с ума и умирать по-настоящему.
— Так ведь через сезон актеров не останется.
— Если изменить правила, появится новая драматургия. Без смертей. Хотя совсем без них — куда же…
— Это нелепица. Ты шутишь?
— Почему нелепица? Это, дружок, новый театр с новой идеей и новой стратегией. Зачем наследовать балаган и потворствовать человеческим слабостям? Комедиант неинтересен в жизни, и он перестанет быть интересен на сцене. Лариса Дмитриевна, которая завтра умрет на подмостках от настоящей пули Карандышева, в миллион раз одухотвореннее какой-нибудь Комиссаржевской — королевы притворства. Из театра уйдет пресловутый психологизм, его заменит рок, тот самый — рок греческой трагедии, на руинах которой хохотал Аристофан, не понимающий, что юмор — всего лишь отложенная трагедия. Именно так — отложенная трагедия. И поэтому, как точно подметил Козьма Прутков, продолжать смеяться легче, чем остановить смех. — На миг Тарарам сбился. — О чем мы?
— О роке.
— Да, психологизму на смену вновь придет рок. Только рок не шутовской, подложный, а чистопородный, первозданный. Трагедии в Греции игрались единожды, у нас будут играющие единожды актеры, актеры-гладиаторы. Сечешь? Мы перечеканим монету и выведем из обращения подделку. Раз зрелище нельзя убрать из жизни, надо сделать его реальностью. Театр должен стать корридой. С какой стати актер решил, что у него сто жизней? Нет уж: пошел в профессию — ответь по полной.
— А это даже интересно…
— Конечно, интересно. Ты этим и займешься. Будешь пионером нового театра. Как Петипа и Немирович-Данченко. Как Жене, Арто и Аррабаль в одной упряжке. Или, прости за выражение, Виктюк. Только твой театр вознесется на десять этажей выше…
— Пионеркой.
— Что?
— Буду пионеркой. — Катенька засмеялась.
— Ну да… А что ты смеешься?
— Представляю, как взаправду тает на сцене Снегурочка.
— Это, дружок, несущественная проблема.
— А почему я буду пионеркой? Ведь придумал ты?
— Тебе в общих чертах известны законы сцены. Ты понимаешь, что и где ломать. Ну и… В общем, мне порой кажется, что весь мир — порождение вполне человеческого ума, но… придуман, что ли, в безотчетной горячке — возможно, даже мной самим. Я не то говорю… Словом, раз сам придумал, что теперь — самому и шить, и жать, и на дуде играть?
— Я тоже, между прочим, могу что-нибудь придумать. Уже придумала даже.
— Что ты придумала?
— Новую запись той жуткой истории. Помнишь? «У попа была собака…»
— Ну?
— Удобнее теперь писать это вот так… — Катенька взяла ручку и вывела на конверте, в котором оператор рассылал распечатку мобильных трат: «У попа была @».
— Да… Знаешь что?
— Что?
— Ты лучше не придумывай. Я буду придумывать, а ты — бесподобно исполнять.
— Вербовать рекрутов в наши ряды, в ряды паладинов опричного ордена, надо, прежде всего, из кругов молодых маргиналов, — азартно витийствовал Егор. — Из кругов культурного андеграунда, злого, закаленного, недоуменно обывательской средой отвергаемого.
— Не следует забывать, — Тарарам был невозмутим, — что в сегодняшней альтернативке, как в любом пыльном подполье, полно обычных серых мышей, которых более пронырливые соплеменники просто не пустили жировать в амбар.
— Не следует забывать также, что андеграунд — по существу, отторжение, отрицательная реакция на общество потребления иллюзий, жест неучастия в нем, своеобразная форма его социальной критики, проявленная не с булыжником в руке на баррикаде, а в ином — не общего лица — образе жизни.
— Ну и что?
— Но ведь и мы, в свою очередь, стремимся стать не чем иным как строго организованным и чисто выметенным подпольем, добровольно обустроенном за гранью этических, эстетических и прочих норм пошлейшего, как ты выражаешься, бублимира.
— Однако мотивы бегства под пол бывают разные. Здесь, как и там, — Тарарам устремил палец вверх, в мир надпольный, — основная масса обитателей — балласт и гумус, аморфный, бесструктурный, никак не складывающийся в прообраз прекрасного нового мира, построенного по вертикали: снизу — к Божеству. Ведь отроки и девы спускаются туда, — Тарарам устремил палец вниз, — без тоски по костру и нагайке, спускаются в банальном поиске себя, так как всего лишь не разделяют взрослых правил жизни предков. Конфликт малявок и отцов, скрытый или явный, но вечно неизбежный в обществе, покинувшем благой покров традиции, толкает первых на потешный бунт против взрослости как таковой. Они принимают клумбу за непроходимую чащу. А ведь взрослость — всего лишь повышенная степень социализации, как в мире попранной традиции, так и в прекрасной империи духа, где правят служение и долг, а не желание расслабиться и наслаждаться процессом скольжения к смерти. Структурный, социальный, слишком жестокий для них мир бунтующие дети воспринимают просто как мир взрослых. Вследствие чего их отказ подчиняться правилам этого мира приобретает