комическую форму нежелания взрослеть.
— Что же в этом комического?
— То, что одновременно они не хотят выглядеть детьми. А выглядеть ребенком боится только тот, кто еще не повзрослел.
— Но взрослыми они боятся выглядеть тоже.
— Вот именно. Они хотят того и другого разом. Вернее, они ни того, ни другого не хотят. В этом и беда. Они невольно блокируют свое психическое и культурное развитие на инфантильном уровне, а этот уровень не предполагает ответственности, продуктивной деятельности, созидания, его душа — потребление. Вот и выходит, что кругом удавка.
— Не знаю… — Егор остановил взгляд на горшке с цикламеном — цветок стоял на окне. — Но это все-таки уже иное потребление. Ценностный ряд совсем не тот.
— А велика ли разница? Согласен, вкус их формируется в условиях отказа от массовой культуры, навязываемой взрослым бублимиром, и отличается, пожалуй, большей изощренностью, заставляющей воротить нос от духовного хлебова обывателя. И что в результате? У этих мальчиков и девочек из чистой стали, этих идеалов современника, замирает сердце не от писка изделий с конвейера «Фабрики звезд», а от «Кирпичей», «Джейн Эйр», «Психеи» или, скажем, «Коловрата». Но в чем принципиальное отличие? И тут и там мы имеем дело не с познанием, требовательным развитием и созиданием, а с самоценным потреблением. Везде господствует частная сфера жизни, замкнутость на собственной персоне. Подполью не интересен мир взрослого обывателя, миру обывателя не интересны маргиналы. При этом и те, и другие потребляют культуру, созданную не ими, находя себя и самоутверждаясь лишь в этом потреблении. Подпольщик, правда, сверх того изощренностью вкуса еще и иллюзорно компенсирует собственную несостоятельность.
— Но ведь есть и творцы альтернативки, мотор нонконформизма.
— И тем не менее, дружок, твоя альтернативка — просто иное общество потребления иллюзий, его оборотная сторона.
— Так где же нам искать союзников?
— Надо опираться не на среду, а на штукарей — манипуляторов. Потому что манипуляторы, манипулируя, волей-неволей стремятся сохранить ясное, первичное, не искаженное наведенным мороком сознание. Иначе они сами станут манипулируемыми. А ведь нам так не нравится, когда с нами делают то, что мы позволяем себе делать с другими.
— То есть манипуляция не может стать тотальной? Кто-то всегда должен находиться вне сферы иллюзии, в капсуле чистой рациональности? Вернее, даже не рациональности, а такой кристальной атмосферы, где он, этот кто-то, адекватен самому себе?
— Нелепый вопрос — ведь сам ты не считаешь себя объектом чьей-то манипуляции. — Тарарам изобразил на лице приличествующее случаю удивление. — И потом, чтобы питать какие бы то ни было надежды, нам ничего не остается, как просто верить в то, что это так.
— Да, конечно, но я при этом не манипулирую… Нет, все же нам нужны не эти, не манипуляторы, а люди, пусть и вовлеченные в скверный мир, но не подверженные иллюзии просто в силу того, что внутренне они существа иной природы, и корни их тоскуют по райской земле.
— Между прочим, именно эти капсулы, недоступные для манипуляции, а ее как раз производящие, по большей части и становятся источником отрицания манипуляции как таковой. — Тарарам разлил в рюмки водку — аккуратно, под край.
— Что-то я не понимаю… — Настя покусывала фисташковое мороженое в вафельном стаканчике.
— Да? — отозвался с готовностью Егор.
— У нас роман или масонский заговор?
— У нас роман. Плюс заговор. Только совсем другой, не масонский.
— А какой еще бывает?
— Контрзаговор. Заговор с целью возврата реальности и обретения смысла.
— И что случится, когда мы обретем смысл?
— Жизнь станет достойна собственного имени — мы будем гневаться соразмерно своей силе, почуем в горле сладкий зуд, как соловьи в мае, и наша любовь раскалится до золотого каления.
Глава 4. Бог театра
Жучок был такой маленький, что, упав на раскрытую книгу, потерялся в буквах.
Книгу Катеньке подсунул Тарарам — размышления композитора Рихарда Вагнера о значении, духовной мощи и красоте греческой трагедии. Чтение шло туго — Катенька была человеком действия, и продавцы слов, если они расфасовывали свой товар в крупную тару, наводили на нее уныние и скуку. То ли дело книжки ее детства, наполненные цветной, прозрачной, хрупкой прозой, напоминающей коллекцию засушенных стрекоз… Впрочем, следовало отдать должное Вагнеру — его размышления, в отличие от размышлений философа Артура Шопенгауэра на тему той же греческой трагедии, также рекомендованных Ромой для ознакомления, занимали не очень много места в пространстве.
Где-то далеко, в лесу, гадала кукушка. Деревья застыли в свободных позах; зато в небе, под самым куполом, яростно гнал редкие белые хлопья облаков ветер родного и страшного мира. Предварительно встряхнув книгу, чтобы не похоронить в ней букашку, Катенька захлопнула томик и со второй попытки выбралась из подвешенного между двумя березами гамака. Яркий солнечный луч, пробившись сквозь июньскую листву, метко ударил ей в глаз, ослепил и заставил зажмуриться. Судя по положению светила относительно вознесшейся у сарая сосны, было еще довольно рано, часов девять — и что ей, Офелии, не спится?
Тугие ершистые шишки с робким хрустом пружинили под ногами. На солнце уже припекало, но осину у калитки бил озноб. Легко поднявшись на крыльцо, Катенька проникла на веранду. Вчера в открытое окно сюда набились бабочки — штук пять павлиньих глаз сидели сейчас на кружевных занавесках, открывая и захлопывая, как рекламный туристический буклет райского сада, свои чудесные странички, в стекло билась скромная боярышница, а парочка крапивниц облюбовала плетеную корзинку-хлебницу.
В доме было тихо. Ступени деревянной лестницы чуть поскрипывали — не зловеще, предательски, глумливо, как в старом замке, полном привидений и кровожадных маньяков, а деликатно, извинительно, по-мышиному, как в домике-прянике, населенном добрыми зверушками. На втором этаже Катенька, прошлепав по коридору, заглянула в спальню, которую покинула минут сорок назад, — окно по-прежнему занавешено, сумрак, лишь букет белой сирени в вазе на столике освещал комнату. Тарарам, лежа на спине и слегка посапывая, беззаботно спал. Впрочем, нет. Совсем не беззаботно — обстоятельства его утреннего сна сначала вызвали в вуайеристке Катеньке стыдливое любопытство, потом томительный соблазн, потом обжигающую ревность… Простыня, которой был укрыт Тарарам, вздымалась над его пахом, как японская гора Фудзияма.
Что за новости? Ревность распаляла Катеньку необыкновенно — делить Рому с каким-то дьявольским суккубом? Ну уж нет! Не дождетесь! Сбросив на пол сарафан и трусики, Катенька вступила в битву за своего мужчину. Простыня, спарусив и ненадолго зависнув в воздухе, отлетела в сторону. Зрелище вознесенного к потолку обелиска было столь великолепным, что глазам Катеньки сделалось жарко.
Тарарам проснулся, когда Катенька, решительно оседлав его, с лицом неподвижным и страшным, как античная маска, уже двигалась по сложной траектории — вверх, вниз, потом какой-то немыслимый ввинчивающийся штопор, вверх, вниз и… опять штопор. Все шире и шире раздвигая бедра, Катенька, словно в забытьи, старалась нанизаться на предназначенную суккубу тычинку до конца, до трепещущей диафрагмы, до перламутровых альвеол, докуда хватит… Наконец, едва не порвавшись, она закинула голову назад, а затем с криком рухнула Роме на грудь. В этот момент Тарарам тоже разрядился.
Чуть помедлив для полноты ощущений, Катенька приподнялась и с мокрым хлопком выпустила Рому на волю.
— Доброе утро, каменный мужик, — сказала она, валясь на бок.
Тарарам поерзал спиной по жесткому матрасу.
— Подумать только, — хрипловато, еще не восстановив дыхание, изрек он, — теперь люди рождаются и умирают, так и не узнав за всю жизнь, что значит утонуть в перине.
Родители Катеньки отдыхали на Мальте, так что дача на всю вторую половину июня оказалась в полном ее распоряжении. Грех было этим не воспользоваться. Катенька воспользовалась. Восемь дней не без труда собранная труппа вдохновенно репетировала здесь грядущее представление. Теперь в общих чертах спектакль уже прорисовывался. Вчера комедианты-гладиаторы шумной толпой уехали в СПб, только Катенька и Тарарам, гостивший в доме как личный друг хозяйки и теоретик реального театра, остались тут, решив устроить себе тихий выходной. Все эти восемь дней Тарарам, пришпорив «самурая», летал с утра в «Незабудку», но в начале седьмого уже опять закатывал машину в ворота, благо дача была неподалеку — в Токсово. Сегодня Рома взял в цветочном тресте отгул.
Актеров в труппу набирали с бору по сосенке. Наличия профессиональных навыков у претендентов Катенька, как играющий режиссер, не требовала — довольно было желания блистать и готовности пролить кровь на миру или, как минимум, просто пройти по сцене, точно по полю боя, где чувства всегда наружу и нет места жизни понарошку.
Троих — двух пареньков и девицу — нашли в клубе «Point» на поэтическом шабаше. Юноши, попеременно овладевая микрофоном, отважно матерились, кое-как укладывая не слишком виртуозные обсцениумы в поэтические метры. Девица не выступала, но, судя по решительной критике то и дело дребезжащих под сводами зальчика рифм типа «солнце — оконце» и «брат — двоюродный брат», тоже в минуты вдохновения записывала слова в столбик. По крайней мере было ясно — эти на подмостках не впадут в ступор. И то дело.
Еще двоих Тарарам рекрутировал на странном вернисаже, куда отвозил заказанную в «Незабудке» корзину с флористическим шедевром, сооруженным из идеальных, так что на вид они казались пластмассовыми, и совершенно не пахнущих (вся жизненная мощь ушла на внешнюю прелесть) калл, лилий и гербер с добавлением пучков какой-то гибкой травки. На вернисаже, через десять минут после произнесения кратких торжественных речей, художники принялись швырять в зрителей парное мясо и пожирать колбасы и разнообразные копчености, из которых, собственно, и были изваяны скоро