Мертвый язык — страница 31 из 42

мушиную тучу… Туда, где должно быть спасение. Бегу… Нет. — В глазах у Насти заблестели слезы. — Не могу. Нет.

— Ладно, не терзай себя. — Егор поцеловал Настю в ухо. — Будем считать, ты исполнила желание, а значит, от него освободилась. То, что кусочком в щелку показывали, посмотрела целиком на широком экране. Вот увидишь — больше этот сон не вернется.

— Почему?

— Никто же не возвращается к однажды уже решенной головоломке. Зачем перечитывать прочитанный детектив и разгадывать разгаданный кроссворд? Заведенный порядок вещей такого не предполагает.

— Все. Успокоилась. — Настя шмыгнула носом. — В конце концов мне есть чем утешиться. Знаешь, я всегда подозревала, что все дурное в жизни нас непременно когда-нибудь настигнет и все отвратительное в свой час исполнится. Вот и настигло. Что ж теперь клякситься…

— Хорошо хоть, во сне только.

— Не обольщайся — еще не вечер.

3

— Опять то же самое. Повторы — петля за петлей. — Тарарам глубоко затянулся, стрельнул уголек папиросы. — Простите, друзья, за стариковское брюзжание — хоть я и негр преклонных годов, но суть все-таки передаю верно. Какую-то болезненную инфантильность из раза в раз показывает нам оборачивающееся вокруг самого себя время. Мы словно укололись о веретено и зачаровались колдовским проклятием: точно во сне все тычем в свою землю какую-то голландскую рассаду, какой-то заморский маис, а после удивляемся, что нет плодов. Окучиваем, пропалываем, удобряем, поливаем, а дивного цвета и урожая нет. Почти нет. Смехотворный урожай. А, казалось бы, ведь ясно — земля не всякий корень принимает. Она любит и холит свой, ею же самой рожденный. И если чего-то такого, небывалого, в укладе жизни, идеалах и культуре нам захочется, так это небывалое надо к родному корню с душой и умением прививать, а не пытаться просто взять и пересадить сюда чужое и готовое. Оно тут все равно зачахнет, так и не вывесив на ветках райских огурцов. Это то же самое, как если, скажем, в Норильске развивать традицию жгучего фламенко в ушанке и валенках или сочинять рэггей в соболиной тайге, где комары в два счета сожрут всю вашу Ямайку. По уму там надо петь песню мошки, тулупчика и малахая. Песню тайменя и хариуса там надо петь. Словом, давно следует усвоить, что все живое можно вывести лишь из родного корня, а без того мы будем вечно плутать в рукавах чужой формы, путаясь в ее застежках, пуговицах и отворотах. То есть заниматься нелепейшим, пустым и вздорным делом. Потому что эта форма шита не на нас.

— Благодаря побеждающей общечеловечности, практически уже торжествующей общечеловечности, мы все дальше уходим от естества — ты об этом говоришь? — Егор пошире открыл окно — табачный дым и жар газовой плиты, на которой готовился в казане узбекский плов, придавал Тарарамовой кухне сходство с кузней, где тульские мастера, ладившие аглицкой блохе подковы, решили подкрепиться.

— Благодаря общечеловечности мы, дружок, со всех сторон обложены тошнотворной мертвечиной. Обложены чужим, готовым и неживым. Вглядитесь в картинку — ведь все это, в массе своей, не от нашего естества. А живое вокруг только то, что свое, от натуры, что естественное. С точки зрения естественности окружающий нас бублимир ни к черту не годится. Не годится весь, во всю свою унылую длину. И беда в том, что многие в этом якобы универсальном общечеловеческом пространстве свое естество перестают чувствовать. В них затухает внутреннее пламя их особости, и они больше не слышат шепот своей души. Такие люди, потеряв связь с собой, не понимают природу иссушения, пробуждающего в них жажду деятельности, и не имеют представления об источнике, способном эту жажду утолить, — они просто пытаются воспользоваться готовым и нарядить свой талант, коль скоро он есть, в чужую для него форму, а деятельности дать направление ослепившей их чужой идеей. Но мы ведь не всякую кровь терпим в своих жилах, не всякую в нас можно влить так, чтобы не убить. Хотя на вид она вся красная… Душа чувствует чужое, душа противится, но те, кто влез в чужую форму, как в глухой скафандр, ее не слышат. И все же порой мучаются, не понимая, что же они делают не так. А жизнь тем временем проходит по мере исполнения составляющих ее небольших желаний…

— А что не так? — поинтересовалась Катенька, вожделенно вкушающая запах плова.

— В чужой форме все умрет — и талант и способности. — Тарарам приоткрыл крышку казана, в котором рис с курагой и барбарисом уже был собран в горку, и в кухню с новой силой ворвались пары ташкентской чайханы. — Умрет, не дав плодов, так и не воплотив того, что в изначальном замысле эти таланты и способности призваны были воплотить. В чужой форме они сгорят, как зерно в навозе.

— А разве нельзя в заемные формы вложить свое, из нашей жизни, нашего естества выведенное содержание? — Настя украшала в миске салат «Пикадилли» лапками укропа.

— Можно. Это, дружок, и называется — привить к родному корню. Однако многие берут в заем и содержание, наивно засевая его в совершенно не подходящие для этого ландшафты нашего духа и бытия. Не думая даже, что смысл нашей земли иной. Совсем иной. И в результате такой посев дает лишь гнойники и пустоцветы. А наше содержание… Подчас наше содержание в заемных формах просто не удерживается. Попытки переснять один в один почти всегда губительны. К чему эти потуги зеркальных отражений? Зеркала нашего сознания отнюдь не плоской шлифовки — пытаясь всего лишь отразить в них то, что само по себе, в оригинале, было естественным, нутряным и цельным, мы непременно обнаружим, что полученное отражение насквозь фальшивое, придуманное, соскальзывающее с нашей жизни, как с гуся вода. Не надо отражать. Надо достигать того, чтобы запело, растревоженное или пораженное увиденным, собственное естество, как оно запело однажды в нем. — Тарарам кивнул на Егора. — Не глуши в себе шепот души, пусть она запоет. И тогда все увидят, что у тебя за душа. Именно так — слепо иди за ее голосом, потому что этот интуитивный путь выводит к свету, а рассудочный путь копировщика всегда заводит в тупик. И не надо бояться — если ты не будешь душе мешать, она непременно выдаст чистую ноту. Тогда все, что бы она ни спела, окажется естественным, нутряным и цельным, все будет верным.

— Боже мой, но жизнь вокруг устроена совсем иначе! — Катенька устыдилась безделья и принялась кромсать на кружочки огурец.

— Это бублимир в лице тех, кто принял его правила, принуждает нас верить, что она устроена иначе. А на самом деле жизнь чудесна, великолепна, удивительна, безбрежна и вся насквозь пропитана любовью, как медом пропитаны улей и судьба всех гудящих в нем пчел. Только, чтобы увидеть, понять и оценить это, надо решиться на дерзкий шаг и начать наконец делать то, что любишь. Начать делать то, что любишь, любить то, что любишь, и стоять здесь насмерть. И уже не отвлекаться ни на что остальное. Тогда из твоей жизни уйдет ложь — прислужница дьявола, ведь, когда ты делаешь дело с любовью, ты не можешь фальшивить и оскорблять свою любовь неправдой. Раз ты делаешь то, что любишь, ты уже по самой человеческой природе не в состоянии говорить и думать об этом такими словами, которыми стыдно говорить о своей любви.

— Скажи! Скажи мне те слова, какими ты обо мне думаешь! — легкомысленно вскинулась Катенька. — Так не хватает в жизни слов любви!

— Но в том, что нас окружает, — заметил Егор, извлекая из холодильника на глазах покрывающуюся испариной бутылку водки, — полно того, что я любить не в состоянии. И это, между прочим, тоже наша жизнь. Отворачиваясь от подобных вещей, мы уходим в эскапизм.

— Не надо отворачиваться. Надо смотреть и чувствовать. Потому что любое наше чувство суть производная любви, каждое из нее выводится. Взять первую же оппозицию: любовь — ненависть. Что мы видим? Ненависть — всего лишь оскорбленная любовь. И ревность, и зависть — у них тоже уши оттуда…

— А страх? — спросила Настя.

— И брезгливость, и недоверие, и даже страх… — Тарарам перемешал шумовкой лежащие на дне казана мясо, лук и морковь с уже дошедшим рисом и удовлетворенно закрыл крышку. — Все это деформации любви. Так обозначены вещи, которые человек, может быть, и готов был бы полюбить, но пока не в силах этого сделать. Что-то сидит в нас и не позволяет любить то или иное, пока оно пребывает в том состоянии, в котором пребывает.

— Может быть, совесть? — Водрузив бутылку на стол, Егор достал из буфета рюмки.

— Что? — не понял Рома.

— Может быть, совесть не позволяет нам любить те или иные вещи, пока они пребывают в недостойном виде?

— Возможно, дружок, что и совесть, коль скоро ей отведена в нас роль оценщика достойного и недостойного. Но надо ясно отдавать себе отчет, что, раз ненависть — это тоже любовь, то, значит, любовь может быть грубой, разящей или даже жестокой. Разумеется, в том случае, когда нельзя иначе. Значит, при необходимости ты можешь ткнуть человека мордой в то дерьмо, в котором он сидит, но после должен непременно выдернуть его оттуда за уши и показать, где свет. Если ты этого не сделал, а только ткнул мордой в дерьмо — это не любовь. Твоей рукой водило царство злобы. Его правило — жить-поживать и других пожирать. И еще… Когда ты указываешь выход сидящему в дерьме, необходимо, чтобы он тебя понял. И это уже зависит не от него, а только от тебя. Ты обязан сказать такие слова, чтобы не осталось сомнений в том, что ты прав и что тобой движет любовь. Если в тебе нет таких слов — не трогай человека. А тот, кто тронул, — мудозвон. — Тарарам замолчал в некотором смущении. Егор налил водку в рюмки и открыл бутылку кваса. Разрешив свое смущение новой затяжкой, Рома продолжил: — Но не беда, если что-то не выходит. Главное, помнить — все, что сделано без любви, не нужно человеку. Поэтому, раз у тебя что-то не ладится, но по жизни тобой движет любовь, не отчаивайся — просто ты искал себя не на своем месте. Ведь известно, как это бывает, — делаешь что-то, и вроде получается, вроде хвалят, вроде кадят фимиамом, а потом вдруг понимаешь, что все это фуфло, и сам ты фуфло, и ни черта ты толком не умеешь. Но это же не обидно, когда ты сам до этого дошел! Ни в коем случае не обидно. Это же честь для тебя — понять, что ты фуфло! Ведь у человека душа вырастает в тот миг, когда он честно признается себе, что занимался не своим делом, что нужно идти дальше, идти и чутко прислушиваться к внутреннему шепоту, чтобы изнутри себя увидеть — что же здесь