Мерзейшая мощь — страница 43 из 53

Сид влез на свое место и посидел немного, с трудом выговаривая «ох ты, господи» через равные промежутки времени. Потом он завел мотор, и они удалились.

4

Теперь, когда Марк не спал, время его делилось между незнакомцем и уроками объективности. Мы не можем подробно описать, что именно он делал в комнате, где потолок был испещрен пятнами. Ничего значительного и даже страшного не происходило, но подробности для печати не подходят и по детскому своему непотребству, и просто по нелепости. Иногда Марк чувствовал, что хороший, здоровый смех мигом разогнал бы здешнюю атмосферу, но, к несчастью, о смехе не могло быть и речи. В том и заключался ужас, что мелкие пакости, способные позабавить лишь глупого ребенка, приходилось делать с научной серьезностью, под надзором Фроста, который держал секундомер и записывал что-то в книжечку. Некоторых вещей Марк вообще не понимал. Например, нужно было время от времени влезать на стремянку и трогать какое-нибудь пятно, просто трогать, потом спускаться. Но то ли под влиянием всего остального, то ли еще почему, упражнение это казалось самым непотребным. А образ «нормального» укреплялся с каждым днем. Марк не знал до сих пор, что такое идея; он думал, что это – мысль, мелькающая в сознании. Теперь, когда сознание постоянно отвлекали, а то и наполняли гнусными образами, идея стояла перед ним сама по себе, как гора, как скала, которую не сокрушить, но о которую можно опереться.

Спастись ему помогал и незнакомец. Трудно сказать, что они беседовали. Каждый из них говорил, но получалась не беседа, а что-то другое. Незнакомец изъяснялся так туманно и питал такую склонность к пантомиме, что более простые способы общения на него не действовали. Когда Марк объяснил, что табачку у него нет, он шесть раз кряду высыпал на колено воображаемый табак, чиркал невидимой спичкой и изображал на своем лице такое наслаждение, какого Марку встречать не доводилось. Тогда Марк сказал, что «они» не иностранцы, но люди чрезвычайно опасные и лучше всего не вступать с ними в общение.

– Ну!.. – отвечал незнакомец. – Э?..

И, не прикладывая пальца к губам, разыграл сплошную пантомиму, означавшую то же самое. Отвлечь его от этой темы было нелегко. Он то и дело повторял: «Чтоб я, да им?.. Не-е! Это уж спасибо… мы-то с вами… а?» И взгляд его говорил о таком тайном единении, что у Марка теплело на сердце.

Решив наконец, что тема исчерпана, Марк начал было:

– Значит, нам надо…

Но незнакомец снова принялся за свою пантомиму, повторяя то «э?» то «э!».

– Конечно, – сказал Марк, – мы с вами в опасности. Поэтому…

– Э!.. – сказал незнакомец. – Иностранцы?

– Нет, нет, – сказал Марк. – Они англичане. Они думают, что вы иностранец. Поэтому они…

– Ну! – прервал его незнакомец. – Я и говорю. Иностранцы. Уж я-то их знаю! Чтоб я им… да мы с вами… э!

– Я все думаю, что бы нам предпринять, – сказал Марк.

– Ну, – одобрил незнакомец.

– И вот… – начал Марк, но незнакомец с силой воскликнул:

– То-то и оно!

– Простите? – спросил Марк.

– А! – сказал незнакомец и выразительно похлопал себя по животу.

– Что вы имеете в виду? – спросил Марк.

Незнакомец ударил одним указательным пальцем по другому, словно отсчитал первый довод в философском споре.

– Сырку пожарим, – сказал он.

– Я сказал «предпринять» в смысле побега, – несколько удивился Марк.

– Ну, – сказал незнакомец. – Папаша мой, понимаешь. В жизнь свою не болел. Э? Сколько жил, не болел.

– Это поразительно, – признал Марк. – Вероятно, ему был полезен свежий воздух.

– А почему? – спросил незнакомец, с удовольствием выговаривая такую связную фразу. – Э?

Марк хотел ответить, но его собеседник дал понять, что вопрос риторический.

– А потому, – торжественно произнес он, – что жарил сыр. Воду гонит из брюха. Гонит воду. Э? Брюхо чистит. Ну!

Следующие беседы шли примерно так же. Марк всячески пытался понять, как его собеседник попал в Бэлбери, но это было нелегко. Почетный гость говорил преимущественно о себе, но речь его явно состояла из каких-то ответов неизвестно на что. Даже когда она становилась яснее, Марк не мог разобраться в аллюзиях, ибо ничего не знал о бродягах, хотя и написал статью о бродяжничестве. Примерно получалось, что совершенно чужой человек заставил незнакомца отдать ему одежду и усыпил его. Конечно, в такой форме истории Марк не слышал. Бродяга говорил так, словно Марк все знает, а любой вопрос вызывал к жизни лишь очередную пантомиму. После долгих и обильных возлияний Марк добился лишь возгласов: «Ну! Он уж, я тебе скажу!..», «Сам понимаешь!..», «Да, таких поискать!..». Произносил это бродяга с умилением и восторгом, словно кража его собственных брюк восхищала его.

Вообще, восторг был основной его эмоцией. Он ни разу не высказал нравственного суждения, не пожаловался, ничего не объяснил. Судя по рассказам, с ним вечно творилось что-то несправедливое или просто непонятное, но он никогда не обижался и даже радовался, лишь бы это было в достаточной мере удивительно.

Нынешнее положение не вызывало в нем любопытства. Он его не понимал, но он и не ждал смысла от того, что с ним случалось. Он горевал, что нет табачку, и считал иностранцев опасными, но знал свое: надо побольше есть и пить, пока дают. Постепенно Марк этим заразился. От бродяги плохо пахло, он жрал, как зверь, но непрерывная пирушка, похожая на детский праздник, перенесла Марка в то царство, где веселились мы все, пока не пришло время приличий. Каждый из них не понимал и десятой части того, что говорит другой, но они становились все ближе. Лишь много лет спустя Марк понял, что здесь, где не осталось места тщеславию и надежды было не больше, чем на кухне у людоеда, он вошел в самый тайный и самый замкнутый круг.

Время от времени одиночество их нарушали. Фрост, или Уизер, или оба они приводили какого-нибудь человека, который обращался к бродяге на неведомом языке, не получал ответа и удалялся. Бродяга, покорный непонятному и по-звериному хитрый, держался превосходно. Ему и в голову не приходило разочаровать своих тюремщиков, ответив по-английски. Он вообще не любил разочаровывать. Спокойное безразличие, сменявшееся иногда загадочно-острым взглядом, сбивало его хозяев с толку. Уизер тщетно искал на его лице признаки зла; но не было там и признаков добродетели. Такого он еще не встречал. Он знал дураков, знал трусов, знал предателей, возможных сообщников, соперников, честных людей, глядевших на него с ненавистью. Но этого он не знал.

Так шли дела, пока наконец все не переменилось.

5

– Похоже на ожившую картину Тициана, – сказал Рэнсом, когда Джейн поведала ему, что с ней произошло.

– Да, но… – начала Джейн и замолчала. – Конечно, похоже, – снова заговорила она, – и женщина, и карлики… и свет. Мне казалось, что я люблю Тициана, но я, наверное, не принимала его картины всерьез. Знаете, все хвалят Возрождение…

– А когда вы увидели его сами, оно вам не понравилось?

Джейн кивнула.

– А было ли это, сэр? – спросила она. – Бывают ли такие вещи?

– Да, – сказал Рэнсом, – я думаю, это было. Даже на этом отрезке земли, в нашей усадьбе, есть тысячи вещей, которых я не знаю. Кроме того, Мерлин многое притягивает. С тех пор как он здесь, мы не совсем в двадцатом веке. А вы… вы же ясновидящая. Наверное, вам суждено ее встретить. Ведь именно к ней вы бы и пришли, если бы не нашли другого.

– Я не совсем понимаю вас, – сказала Джейн.

– Вы говорите, она напомнила вам матушку Димбл. Да, они похожи, матушка в дружбе с ее миром, как Мерлин в дружбе с лесами и реками. Но сам он – не лес и не река. Матушка приняла все это и освятила. Она – христианская жена. А вы – нет. Вы и не девственница. Вы вошли туда, где нужно ждать встречи с этой женщиной, но отвергли все, что с ней случилось с той поры, как Малельдил пришел на Землю. Вот она и явилась вам как есть, в бесовском обличье, и оно не понравилось вам. Разве не так было и в жизни?

– Вы считаете, – медленно сказала Джейн, – что я что-то подавляла?

Рэнсом засмеялся тем самым смехом, который так сердил ее в детстве.

– Да, – сказал он. – Не думайте, это не по Фрейду, он ведь знал лишь половину. Речь идет не о борьбе внешних запретов с естественными желаниями. Боюсь, во всем мире нет норы, где можно спрятаться и от язычества, и от христианства. Представьте себе человека, который брезгует есть пальцами, но отказывается от вилки.

Джейн залилась краской не столько от этих слов, сколько от того, что Рэнсом смеялся. Он ни в коей мере не был похож на матушку Димбл, но вдруг ей открылось, что он – с ними. Конечно, сам он не принадлежал к медно-жаркому, древнему миру, но он был допущен туда, а она – нет. Открытие это поразило ее. Рухнула стародевичья мечта найти наконец мужчину, который понимает. До сих пор она принимала как данность, что Рэнсом – самый бесполый из знакомых ей мужчин; и только сейчас она поняла, что мужественность его сильнее и глубже, чем у других. Она твердо верила, что внеприродный мир – чисто духовен, а слово это было для нее синонимом неопределенной пустоты, где нет ничего – ни половых различий, ни смысла. А может, то, что там есть, сильнее, полнее, ярче с каждой ступенькой? Быть может, то, что ее смущало в браке, – не пережиток животных инстинктов или варварства, где царил самец, а первый, самый слабый отсвет реальности, которая лишь на самом верху являет себя во всей красе?

– Да, – сказал Рэнсом, – выхода нет. Если бы вы отвращались от мужчин по призванию к девственности, Господь бы это принял. Такие души, минуя брак, находят много дальше ту, большую мужественность, которая требует и большего послушания. Но вы страдали тем, что старые поэты называли daungier. Мы называем это гордыней. Вас оскорбляет мужское начало само по себе – золотой лев, крылатый бык, который врывается, круша преграды, в садик вашей брезгливой чопорности, как ворвались в прибранный павильон наглые карлики. От самца уберечься можно, он существует только на биологическом уровне. От мужского начала уберечься нельзя. Тот, Кто выше нас всех, так мужествен, что все мы – как женщины перед Ним. Лучше примириться с вашим противником.