Мещанское гнездо — страница 11 из 40

Потом запихиваешь в машину лодку, весла, насос, жену с сосисками, потом выезжаешь за ворота, и тут теща выносит к машине якорь, который лежал в беседке, в тумбочке под самоваром, завернутый в старую наволочку, потом возвращаешься, берешь якорь и снова выезжаешь за ворота, едешь к озеру, выгружаешь лодку, жену, весла с сосисками, надуваешь лодку, грузишь в нее все, что грузится, забываешь якорь в машине, потом отталкиваешься от заросшего камышами берега веслом и плывешь по разлившемуся озеру, по облакам, мимо торчащего из воды топляка, на котором сидит чайка и чистит перья, мимо любопытной выдры по направлению к заливу, в который впадает извилистый ручей, чтобы по нему по высокой воде подняться до умирающей деревни, и все это только ради того, чтобы во время плавания представлять за поворотом ручья не полумертвую деревню, не десяток покосившихся деревянных изб, крытых растрескавшимся от времени шифером, не хмурых похмельных мужиков и черных старух, не тощих коров и сонных кур, не брошенный ржавый остов «Жигулей», не заросшие борщевиком развалины коровника, не старенький трактор «Беларусь», который, заваливаясь на одну сторону, из последних сил пашет чей-то огород, а руины античного храма или необитаемый остров с зарытым на нем пиратским кладом, или высокие горы со снеговыми шапками, или замшелую башню готического замка, обсиженную, точно мухами, приехавшими из города отдыхающими, жарящими шашлыки, перегородившими весь ручей сетками с пивными бутылками, орущими «а белый лебедь на пруду качает павшую звезду», которых хочется… но нельзя, потому как это будет мало того что негуманно, но еще и противозаконно.

Впрочем, вся эта зеленая дымка, полураскрытые зовущие почки, теплый ласковый ветер и мечты были вчера, а сегодня идет ледяной дождь, состоящий на три четверти из снега, и хитрая собака, которой ты вынес из дому куриные косточки, не бросается тебе навстречу, но делает вид, что спит в своей будке без задних ног, а сама при этом только и ждет, чтобы ты к ней подошел.

* * *

Как стемнеет, одеться потеплее, выйти во двор, чтобы послушать соловья, поющего у пруда, поворошить палкой несколько уже упавших в пруд звезд, сесть на скамейку, почесать за ухом немедленно оказавшуюся рядом собаку, и, вместо того чтобы заслушаться, засмотреться на собственное окно, освещенное изнутри настольной лампой, воображая за тюлевыми занавесками камин вместо электрического обогревателя; висящую на стене вместо отрывного календаря картину маслом, изображающую маленький средневековый городок где-нибудь в Тоскане или Умбрии; дубовые книжные шкафы, уставленные старинными фолиантами, переплетенными в тисненую телячью кожу, вместо нескольких пачек старых журналов, сваленных в углу; висящее над кожаным диваном бельгийское охотничье ружье с серебряной насечкой вместо дешевого китайского спиннинга с запутанной навсегда леской; и вместо компьютерного стола с ноутбуком, на котором, кроме ноутбука, еле-еле умещается кружка с чаем, а чай с коньяком уже не втискивается, большой письменный стол, обитый зеленым сукном, с тяжелой хрустальной чернильницей, ножом для разрезания бумаги, песочницей, с настоящим Иваном Сергеевичем, сидящим за столом в кресле и задумчиво вертящим в пальцах гусиное перо; воображать, как он пишет не какую-нибудь ерунду о майской ночи, не о соловье, поющем у пруда, не о звездах, падающих с шипением в воду и оставляющих рваные черные дыры в зеленой ряске, а о маленькой собачке, которую приказала извести злая барыня, как повел ее топить несчастный глухонемой дворник, как бросил в воду, как ее спас нырявший мимо мальчик, как она выросла, как окончила экономический или даже юридический институт в Москве, как удачно вышла замуж, как устроилась на работу в хорошее место, но спуталась с каким-то театральным продюсером из провинции, бросила мужа, место главбуха или нотариуса, уехала с продюсером в другой город, стала домохозяйкой, потом продюсер поехал в Москву набирать труппу и там бог знает от чего скоропостижно умер, а она вышла замуж за человека, продававшего лес за границу, потом умер лесоторговец, то ли простудившись от того, что зимой без шапки давал взятку таможеннику, то ли от того, что перешел другим лесоторговцам дорогу в неположенном месте, то ли простудился до смерти от того, что перешел, и она стала жить с ветеринаром, снимавшим у нее комнату, и воспитывать его ребенка от первого брака, и все бы ничего, если бы ветеринар не приучил ее пить медицинский спирт, и она допилась до такой степени, что теперь скачет вокруг скамейки и сует мне в нос свой перепачканный влажной землей и травой мячик, предлагая поиграть с ней в темноте, в двенадцатом часу ночи, на берегу полного звезд пруда, в то время, как соловей поет так, что заслушался бы, если…

* * *

Полнолуние. Под утро — дурной, бесконечный сон, полный острых осколков разбитых вдребезги чайных чашек. Просыпаешься, ворочаешься, ворочаешься и, наконец, встаешь и выходишь во двор посидеть в беседке и успокоиться. Во дворе уже солнечно и тепло, с каждой минутой становящееся теплее. Малиновка поет, жук жужжит, яблоня цветет, флоксы в саду пахнут, и собака подбегает, чтобы ты ее почесал за ухом. Тебя отпускает, ты протягиваешь руку, чтобы погладить собаку… и краем глаза замечаешь, как пчела ползает по скошенному вчера одуванчику. По совершенно мертвому одуванчику. Ползает, ощупывая лапками десятки его мертвых и желтых, начинающих загибаться внутрь, окоченевших трупным окоченением ресничек. Точно ищет среди них живые. И не находит.

И тут ты понимаешь, что сейчас пойдешь на кухню и включишь воду, чтобы рассказать бегущей воде свой ужасный сон. Как только расскажешь — так он сразу и уйдет с этой водой. О том, что все это глупости и дикие суеверия, ты тоже понимаешь, потому что уже очень давно взрослый, потому что образование у тебя естественнонаучное, потому что ученая степень… Потому что полвека назад нянька тебе говорила, что нужно рассказать плохой сон бегущей воде — ручью, реке или хотя бы той, что бежит из-под крана, и поэтому ты сейчас идешь, ругая себя на чем свет стоит, вспоминая няньку, которая кормила тебя кашей, которая играла с тобой в подкидного дурака, которая читала про волка и семерых козлят, которая засовывала во втором классе под твою подушку учебник по арифметике, чтобы лучше запомнилась таблица умножения, которая наливала тебе на день Победы в рюмку со сладким чаем чайную ложку водки и у которой ты в последний раз на кладбище был…

* * *

К вечеру, перед тем как ужинать остатками кролика, тушенного в красном вине, и пить чай с кизиловым вареньем, оденешься потеплее и пойдешь прогуляться в поле, заберешься на холм, поросший ромашками, давно высохшим иван-чаем и еще цветущим зверобоем, станешь слушать, как пронзительно поют сверчки, как еле слышно жужжит где-то за облаками самолет, и думать, что все могло бы быть по-другому. То есть вообще все с самого начала или хотя бы с середины. Стоял бы сейчас себе на совершенно другом холме, под совершенно другими облаками, посреди другого поля, на котором растет другой иван-чай, другой зверобой, другие ромашки, и совершенно другой самолет невидимо жужжал бы за другими облаками. Стоял и думал бы, что все могло быть совершенно по-другому… Может, конечно, и не все, но кролик мог бы быть тушеным в красном вине, а не в сметане, и варенье быть не абрикосовым с миндалем, а… Ну хорошо. Черт с ним, с вареньем. Пусть будет абрикосовым. Пусть будет даже с миндалем, но уж слова-то в песне сверчков точно могли бы быть другими.

* * *

В самом начале мая, когда на березе появятся новорожденные, умеющие еще только лепетать, а не шелестеть листья, когда по стволу осины поползет первая полусонная гусеница дубовой листовертки, чтобы залезть в почку и там окуклиться, когда она обнаруживает, что ошиблась деревом, бьется в отчаянии обеими головами о ствол, падает в траву и расползается на три, когда майские жуки от детского крика сходят с ума целыми стаями, когда дачник снимает ставни, раскрывает оконные рамы и, несмотря на просьбы дать поспать еще хоть пару дней, выметает еще дрыхнущих без задних и средних ног зимних мух на холодную землю, когда прошлогодняя трава и листья на огороде уже сожжены, а кот бегает между грядок с опаленными усами и орет как резаный, когда отвалится поясница и грабли станут выпадать из ослабевших рук — вот тогда, ближе к вечеру, над лужайками в саду, над кустами жасмина, над яблонями, над крышами дачных домиков, над скворечниками поплывет первый в этом году, синеватый и почти прозрачный, но уже умеющий до изнеможения щекотать ноздри шашлычный дымок, а за ним и поверх него поднимется к небу васильково-колокольчиковый женский смех и там, в сумеречной зябкой вышине, остынет и станет понемногу затихать от крещендо до диминуэндо и в самом конце, когда последние его такты долетят до ледяной высоты, превратится в затейливые снежинки или в тонкие-претонкие алмазные иголки.

* * *

Упасть навзничь в одуванчики, замереть, слушать, как щебечет овсянка, как свербит знойный воздух стрекоза, смотреть в небо на большое облако, которое усиливается проглотить солнце, на то, как оно вытягивает свои ложноножки, как прикидывается горой, мышью и фрегатом, чтобы усыпить солнечную бдительность, как внутри него вращаются и погромыхивают какие-то жернова, как набухают его толстые белые губы, и быть овсянкой, стрекозой, облаком, горой, мышью, фрегатом… отмереть, встать, отряхнуть с себя одуванчиковый пух, перестать быть овсянкой, стрекозой, облаком, горой, мышью, фрегатом, превратиться в тыкву и пойти окучивать картошку.

* * *

Писатель бросает писать. Как курильщик, которому надоел утренний кашель и хрипы в легких, вечная желтизна на указательном и среднем пальцах, вонючие окурки в пепельнице и повышенное давление. Так и писателю надоедает постоянное безденежье, отказы в редакциях, мозоль от авторучки на среднем пальце, постоянные попреки жены, вонючие окурки от дешевых папирос и повышенное давление. Чувствует он, что исписался. Надо завязывать с этим делом. Сколько можно, в конце-то концов. Сосед вон бросил писать стихи и занялся бизнесом. Купил жене шубу из шанхайского барса.