Мещанское гнездо — страница 18 из 40

[14]. Впрочем, до зимы еще далеко и пока можно ограничиться употреблением в повседневных разговорах оборотов вроде «не май месяц на дворе» или «пора, наконец, пересчитать цыплят» или универсальным «что-то стало холодать — не пойти ли нам…»

* * *

К вечеру всё свежéе и туман достигает такой плотности, что из него уже можно ткать первую, самую невесомую и самую серебряную, паутину. Толстые неповоротливые облака еще месяц назад можно было рукой стащить вниз, а теперь они всё тоньше, всё прозрачнее, всё выше и выше в притихшем небе кружит ястреб, делающий то бочку, то переворот, то иммельман. Бабочка, куда-то спешащая по своим делам, нет-нет да и обернется падающим березовым листом. Кленовые вертолетики еще не летят и даже не собираются, но на эскадрильи разбились и на каждой ветке точно знают, кто ведомый, а кто ведущий. В лесу может наступить вдруг такая тишина, после которой почему-то чувствуешь, что надо немедленно извиниться. Все равно перед кем. И сахар в чае теперь размешиваешь дольше. Не на пять минут дольше, как в ноябре, а так — лишних оборота два или три ложечкой сделаешь и всё.

* * *

Весь год живешь себе спокойно, ни о чем таком и не мечтаешь, а только посреди бабьего лета, с тоской глядя на улетающих бекасов или зябликов, на то, как утки, оглушительно крякая, с огромным трудом сталкивают с насиженного места на отмели огромное, обросшее за лето ракушками облако, чтобы оно уплыло вниз по течению к Астрахани, нет-нет да и задумаешься… Ведь не может же такого быть, чтобы совсем никак… Ну, пусть низко, пусть на бреющем над лесом, пусть с перерывами на отдых через каждые триста метров, но как-то же должен… Ведь снилось же прошлой ночью, как ты стремительно летел выше леса стоячего, ниже облака ходячего и… Ну, хорошо, пусть не прошлой ночью, а много лет назад, но ведь снилось же! Еще и синяк остался от удара о землю, и если бы не прикроватный коврик… Должен же быть какой-то рудиментарный орган, какие-то железы, какой-то, в конце концов, аппендикс, который отвечает за эту способность. Наверняка его можно развить, если каждый день махать руками и одновременно подпрыгивать.

И ты начинаешь незаметно для себя размахивать руками, хлопать ими по бокам и подпрыгивать, точно глупый пингвин, который, вместо того чтобы спрятать тело жирное в утесах, воображает себя черной молнии подобным. В тот момент, когда ты широко раскрываешь клюв, чтобы прокричать буря, скоро грянет бу… твои ужимки и прыжки замечает жена и велит идти перебирать картошку, перед тем как ее спустить в подвал. Оказывается, надо отбирать мелкую отдельно на салат. Сто раз ей говорил, что проще выбросить мелочь на компостную кучу. Так нет же — наварит под самый Новый год этого гороху в мундирах полную кастрюлю и чисть его. У нее, видите ли, нервный срыв может случиться от такой монотонной работы, а у меня даже и органа такого нет, который за этот срыв отвечает. Ну да, сейчас нет… Может, он и был, но в ходе семейной жизни эволюции превратился в аппендикс. И не только он. И если бы не превратился, я бы сейчас как взмахнул руками, как подпрыгнул…

* * *

К утру ветер выдыхается. Уставшие от ночной суеты и нервотрепки облака падают без сил на землю. Истекая водой, они сползают к реке по дрожащим в предутреннем ознобе кронам деревьев, по голым, колючим кустам, по седым нечесаным лохмам травы. Где-то высоко-высоко птица пронзительным криком царапает молочно-белое стекло тишины. Понемногу светлеет. Ежик, проснувшийся ни свет ни заря, разматывает предусмотрительно смотанный на ночь клубок тропинки от своей норы к реке. А река еще спит и шевелит во сне плавниками медлительных рыб. Над неподвижным черным зеркалом воды в синей сиреневой малиновой золотистой дымке летит тихий ангел.

* * *

Утром вода в озере синяя-синяя, а небо над ней бескровное, почти белое, точно измученное долгой болезнью. Того и гляди хлопнется на землю в обморок. К обеду солнце нагревает озеро и синева понемногу испаряется. Небо оживает, по нему проплывает облако, в него шелестит дерево облепиха, на ветке которой сидит перелетный дрозд и за обе половинки клюва уплетает кислые до судорог желто-оранжевые ягоды. Вечером, перед тем как почернеть, небо даже ненадолго розовеет, пахнет дымом и упавшей в траву антоновкой. В углу подоконника нагулявшая за лето бока толстая муха потирает лапки перед сном. Медленно. Медленно, как только возможно. Еще медленнее.

* * *

Одиночество в деревне переносить легче, чем в городе. Всё же там с тобой рядом и поле, и лес, и река. Даже натопленная печка, которая трещит веселым, а не грустным треском. А еще синицы. Скворец в скворечнике. И собака. С умной и понимающей собакой о чем только не поговоришь. Никакой жене не доверишь того, что можно доверить собаке. А если ее еще и за ухом почесать… Собаку конечно, не жену. Почеши жену за ухом — много она поймет из того, что у тебя на душе? Она даже и удовольствия от этого не получит. Хотя… если долго жену не мыть или у нее чесотка…

А в городе одиночество настоящее, потому что вокруг люди. Люди и больше никого — ни леса, ни реки, ни облаков в небе.

* * *

Когда наварят яблочного варенья из райских яблок с хвостиками, из яблок без хвостиков с мандаринами, из яблок с корицей и лимоном, из яблок с имбирем, из яблок с изюмом, когда насушат три мешка яблочных долек, когда наварят несколько килограмм густейшего яблочного повидла для того, чтобы начинять им потом булочки, пончики и трубочки[15], когда переложат соломой и спрячут в погреб три ящика штрифеля, два ящика мельбы и один — антоновки, когда, уже падая от усталости, выжмут и закатают в банки еще пять литров яблочного сока и все равно останется корзина, а то и две яблок — вот тогда пекут шарлотку.

Дачная шарлотка — пирог домашний. Его обычно подают не к праздничному, а к кухонному столу и едят молча, еле шевеля языками от усталости. Иногда к шарлотке прибавляют рюмку-другую вишневой наливки. Не столько для удовольствия, сколько для проверки — хорошо ли она настоялась и в полной ли мере чувствуются в ней гвоздика, корица и ваниль. Если наливка еще не готова и ароматы, составляющие ее букет, еще не раскрылись так, как должно, то к первым двум-трем рюмкам прибавляются еще две для определения точных сроков ее готовности. Чаще всего для достоверного определения сроков готовности наливки требуется не одна, не две, а три дегустации, и тогда к первым трем-четырем рюмкам прибавляются еще две, потом еще две, не считая тех, которые требуются для того, чтобы определить отдельную готовность каждой отдельной рюмки или всей бутыли в целом. Слипается просто от усталости, если целый день на бровях, еще бы им не заплетаться, когда сроки дегустации горят и тут жена голыми руками…

* * *

Сядешь на велосипед, уедешь на край земли, в осеннее поле, заберешься в самую его середину, в заросли поникшего лугового мятлика, в высохшие стебли васильков и ромашек, в колючки репейника, во влажную от моросящего дождика тишину, в тяжелое молчание облаков, ползущих за горизонт, в однозвучную песню кузнечика, который, чувствуя, что скоро придется уходить умирать за кулисы, всё поет и поет на бис, хотя никто его об этом и не просил, посмотришь на бледный солнечный луч, стиснутый меж двух облаков, на церковь, которая растет на дальнем краю этого поля уже полтораста лет, на колокольню этой церкви, которая давно засохла и вот-вот отвалится, и ощутишь в груди такую сладкую, с тонкой горчинкой, точно земляничное варенье, тоску, что, кажется, так бы и зарыдал от полноты чувств, как Левитан, который весь день рыдал после того, как просидел час на берегу моря. Дома, конечно, дела, урожай яблок, картошка, которую надо просушить перед тем, как убрать в подвал, и никто тебе даже всхлипнуть не даст. И усиливаешься, если не зарыдать, то хотя бы слезинку, и уже начинаешь изо всех сил размазывать по лицу капли дождя… как вдруг оказывается сам собой в твоей руке бутерброд с паштетом из куриной печенки и ты начинаешь его нечувствительно уписывать за обе щеки и думать, что никакой ты не Левитан, а самая настоящая свинья, у которой в сумке еще бутерброд с колбасой, термос с чаем и сдобный сухарь с изюмом. Всего один, а лучше бы два.

* * *

Зимой смотришь в окно и думаешь — скорее бы оттаяло все снаружи и внутри и началась весна, а весной тоже думаешь, но мысли путаются, рвутся, снова путаются и на них даже завязываются узелки. Летом думаешь о том, что хорошо бы тепло продлилось хотя бы на недельку, или умучила жара и нужен дождик, чтобы успела вырасти до холодов картошка, или он не нужен, чтобы успеть ее выкопать, а осенью ничего думать не надо. Все уже кончилось или еще не начиналось. Можно просто сидеть у окна и смотреть на тянущийся к югу гусей крикливых караван, на матерые черные тучи, облепленные пухом новорожденных облачков, на красные гроздья рябины, на голое поле в серых и ломких стеблях репейника, на стайку синиц, прилетевших из лесу поближе к человеческому жилью и с шумом перепархивающих с яблони на яблоню в опустевшем саду. Можно слушать тишину, которая из крошечной мало-помалу превращается в огромную и наполняется шумом ветра, шорохом дождя, шелестом листьев, укоризненным молчанием несобранных грибов, карканьем ворон, криком ястреба, и чувствовать, что тишина слушает тебя тоже, не говоря о поле и облаках, которые всматриваются в тебя так пристально, что ты отводишь взгляд и идешь на кухню пить чай.

* * *

К концу первой декады октября становится ясно, что в этом году, как и в прошлом, улететь в теплые края не получится и зимовать придется здесь. Перестаешь задирать голову вверх, смотреть на уплывающие к югу облака, на уток, летящих по натянутой в небе бесконечной невидимой ниточке, и на головокружащиеся перед глазами желтые листья. Надеваешь теплый овчинный жилет, топишь печку, садишься перед окном, начинаешь считать сонных мух между рамами и думать — не впасть ли в спячку до весны. С одной стороны, конечно, новый год, елка, оливье, ирония судьбы и холодец, а с другой стороны, если холодец продержится до сере