дины апреля, то дров может и не хватить. Еще неделя — и Покров. Желто-красный, осенний купол церкви Ильи Пророка к празднику первого снега перекрасят в белый цвет, нарисуют на нем вместо вихрей кленовых и березовых листьев морозные узоры, сверкающие деревья, холмы в снежных шапках и зимнюю радугу. Вокруг храма будут водить хоровод дети, наряженные в костюмы снежных херувимов и зайчиков. Старенький батюшка в белых ризах с длинной, покрытой инеем бородой отслужит молебен. По обычаю, ему после службы на белом подносе поднесут белый хлеб, кусок балыка из белорыбицы, белые соленые грибки и рюмку беленькой. Батюшка выпьет, закусит белорыбицей, грибком и скажет голосом жены:
— Я смотрю, ты уже спишь без задних ног. Не вздумай мне тут окуклиться до апреля! Кто будет на лыжах со мной кататься? На-ка, вот, попробуй белых. Мне кажется, что я переложила в них хрена при засолке. Или гвоздики…
— А…
— Сначала попробуй — потом налью.
Зимний лес — гулкое, как выстрелы, карканье ворон, снег с еловой ветки, упавший за шиворот, следы, в которых не видно дна, пар от мокрых рукавиц и параллельные, то и дело пересекающиеся кривые лыжных следов; весенний лес — запах черной, еще мерзлой, земли, текущий во все стороны, захлебывающийся талой водой ручей, тонкая белая полоска синей от холода кожи между свитером и джинсами, а на ней крупные пупырышки, которые только губами и можно растопить; летний лес — горячие капли золотистой смолы на медной коре, волосы, пахнущие шашлычным дымом, белый, в ромашках, сарафан, испачканный красным сухим вином, и щекочущая сосновая иголка, которую никак не достать, если не расстегнуть две тысячи мелких, как божьи коровки, пуговиц, стремительно расползающихся под пальцами по спине и груди; осенний лес — длинный и тонкий солнечный луч с нанизанными на него березовыми и осиновыми листьями, одна-единственная, самая маленькая высохшая палочка в телефоне, невыносимо долгие, бесконечно далекие гудки и больше ничего.
Прозрачным осенним утром, пахнущим выпавшим ночью снегом, печным дымом и березовым дегтем, пойти в сад и там до полного окоченения пальцев обирать тронутые заморозками ягоды рябины, потом часа два или три аккуратно, до нервного срыва, обрывать их с тонких веточек, мыть, сушить на расстеленных полотенцах, засыпать в трехлитровую банку, добавлять кору дуба, заливать водкой, настаивать месяц, сливать, заливать ягоды новой водкой еще на месяц, объединять настои, фильтровать через три слоя бязи, разливать по графинам, снова терпеливо, до нервного срыва, настаивать, доставать из погреба, ставить на стол, наливать янтарную золотистую жидкость в рюмку и, любуясь ею, думать о том, что вишневая наливка подается к чаю, сладким пирогам и годится только для склеивания слов в разговорах о веселеньких ситцах в полосочку, о фестончиках, о глазках и лапках, а горькая рябиновая настойка подается и сама с тобой поговорит о жизни, об одиночестве, об осколках разбитого вдребезги и о том, какие они все… и растворит без остатка скупую мужскую слезу, упавшую в рюмку, и сама запоет после пятой или даже третьей, если не закусывать.
В ноябре бывают такие глухие и темные вечера, что сколько в черное окно ни всматривайся — ничего, кроме отражений письменного стола, лампы, ноутбука с недописанным предложением внутри, кружки с чаем, бледного лица с опухшими глазами, в мешках под которыми еле шевелятся полусонные и совсем сонные мысли, не увидишь. Блеснет где-то в правом верхнем углу голубая звездочка в созвездии Лебедя или Гончих Псов, и опять бледное лицо, опухшие от долгого сна глаза, мешки под ними и борода с усами, глядя на которые думаешь, что еще чуть-чуть и уж точно наступит зима.
В конце осени светает так долго, что день начинается, не дождавшись окончания ночи. Кто-то там, наверху, смешивает, смешивает чернила с молоком и бросает, дойдя до состояния «еще не молоко, но уже не чернила». Из серой морозной мглы деревня выступает наполовину или даже на треть — и белые столбы дымов из труб, и вереница серых, связанных провисшими проводами столбов, заблудившихся в тумане и застывших у развилки дороги в нерешительности, и покрытые инеем черные кусты, и склевывающий семена репейника зяблик в этих кустах. На морозе все зяблики — и этот, маленький, с красной головой и белыми пятнышками на черных крыльях, и тот, большой с синим носом, в камуфляжной куртке и резиновых сапогах на босу ногу, бегущий из дому в сортир на дальнем конце огорода.
Сейчас он вернется, подбросит дров в печку, заглянет на всякий случай в пустую бутылку водки, оставшуюся со вчерашнего, уберет ее под стол, выпьет холодной воды из носика чайника, залезет под толстое ватное одеяло, зевнет, потом еще раз зевнет, заснет и станет смотреть сон, в котором он стоит перед ученым советом на собственной защите и не знает, что ответить на вопрос ехидного доцента с кафедры то ли химической физики, то ли физической химии о том, почему у него на графике зависимости длины волны от интенсивности поглощения… станет покрываться холодным потом, багроветь, кричать, крыть ученый совет последними словами, звать на помощь жену, собаку и говорящего скворца Серегу, с которым вчера пил, пока, наконец, не выяснится, что он по ошибке, по черт знает чьему недосмотру, смотрит сон дачника через два дома по другой стороне улице, который уж два месяца как уехал с семьей и собакой к себе в Москву.
Осенние сумерки. В пространстве между оконными рамами сонная муха долго ползает, ползает и, наконец, устраивается спать под мохнатым боком у давно спящей без задних ног бабочки. Из стоящего на подоконнике горшка со змеистой трещиной на глиняном боку тянет свои бледно-розовые цветки герань к серому мышиному свету за окном — небо, разрезанное на длинные узкие полоски электрическими проводами, висящий второй день в воздухе дождь, прозрачные капли на голых ветках березы, бледно-зеленые пятна лишайника на стволе рябины, рыжее черное поле, три десятка километров разбитой дороги до города и город, от которого хоть три года скачи — ни до какого государства не доскачешь.
Ветра нет. То есть до того нет, что у деревьев даже листья затекли от неподвижности. В серой, сырой и обреченной тишине, какая бывает только перед первым снегом, со стоящей у забора березы падает один лист, за ним второй, за вторым третий, а за третьим последний. И снова ветра нет. Так бывает, когда женщина смотрит в окно, смотрит и вдруг ни с того ни с сего выкатится из ее глаза крошечная слезинка. Смахнет она ее аккуратно мизинцем, чтобы не размазать тушь с ресниц, и снова смотрит в окно. И как ты ее ни спрашивай — отчего да почему, да что случилось-то в конце концов… Переведет разговор на что-нибудь другое. Попросит натаскать из сарая дров, или починить табуретку, или размолоть в кофемолке высушенный на печке острый перец и потом смешать его с табачной пылью. Станет рассказывать, что эта смесь убивает капустных блох, гусениц-листогрызов и пилильщика. Вот весной они все народятся и давай вредить капусте, георгинам и гладиолусам, пилить все, что пилится, грызть все, что грызется, а тут мы их этой пылью и припорошим до смерти. Против мышей табак с перцем тоже очень хороши. Мыши начинают так чихать, что зачихиваются до сердечного приступа или даже до инсульта и потом волочат хвост и теряют способность шевелить усами. Дрогнувшим голосом проговорит, что жалко их до слез, поднесет к щеке мизинец… и велит идти чай пить. И захватить к чаю из погреба банку какого-нибудь варенья.
Снега нет, не будет, и просили передать, чтоб не занимали. По полю, по колено в сером тумане, бредет, спотыкаясь о кротовьи кучки и спящие муравейники, голое дерево. Такое голое, как во сне, когда идешь по улице без носков, путаясь в полинявших от множества стирок семейных трусах на какой-нибудь прием во французском посольстве, а прохожие свистят и смеются тебе в спину, покрытую гусиной от холода кожей. Подышишь на горизонт, потрешь его рукавом, и из тумана начинают выступать далекие сосны, березы, можжевеловые кусты и разбредаться в разные стороны.
Подмораживает, и влажная, мышиная, осенняя тишина мало-помалу превращается в зимнюю — сухую, звонкую и хрустальную. На острове, посреди болота, стоит избушка и постукивает кривым черным когтем желтой чешуйчатой ноги по молодому, еще неокрепшему льду. Лед трескается, и в змеистых сахарных трещинах появляется черная вода и зеленые листья ряски. Время от времени избушка чешет одну ногу о другую и снова стучит. Внезапно с обратной стороны избы раздается протяжный дверной скрип и кто-то невидимый кричит таким же протяжным и скрипучим голосом:
— Вот сейчас кто-то поленом по ноге получит, если не прекратит… От воды быстро отошла! Я кому сказала!
Дверь скрипит еще раз и гулко хлопает. На какое-то время воцаряется тишина. Одна из ног осторожно водит когтем по льду, вычерчивая на нем непонятные знаки. Где-то в вышине надрывно и хрипло, точно после бронхита, каркает ворона. По расщепленному молнией стволу давно мертвой черной ольхи мерно стучит дятел. Минут через пять или семь к стуку дятла присоединяется чуть слышный костяной стук когтя по льду, становящийся с каждой секундой все настойчивее и громче…
Дни поздней осени бранят обыкновенно утром, во время завтрака, за чаем с творогом и медом или даже чуть раньше, когда жена только начинает поливать медом творог, надо успеть посмотреть сквозь янтарную золотую струю в окно, на золотые голые прутья малины в саду, на золотую яблоню с одиноким золотым червивым яблоком на самой верхушке и на золотое небо между ветками. Потом, уже над второй чашкой чая с шарлоткой, не переставая глядеть в окно, подумать о том, как убрать мух, которые черт знает каким образом ухитрились пролезть между рамами, уже законопаченными и заклеенными на зиму. Не отконопачивать же обратно и не раскрывать раму, как советует любящая скоропалительные и необдуманные решения жена. Вопрос этот сложный, требующий непростого технического решения. Тут торопливость не нужна и завтра… Ну хорошо, хорошо. Пусть сегодня. Пусть даже сразу после завтрака взять и просунуть в открытую форточку внутренней рамы трубу от пылесоса и ею высосать всех насекомых. Одна беда — шланг короток. Жене придется держать пылесос на уровне форточки, а направлять трубу и считать засасываемых мух… И не забыть, кстати, занести количество мух в журнал наблюдений, сравнить его с прошлогодними и сделать выводы. Жена говорит, что нет ничего проще, чем сделать выводы. Видал я ее выводы. Были бы у этих выводов кулаки — они постоянно дрались бы между собой.