К первому снегу надо готовиться загодя — накануне сказаться на работе больным, накашлять и начихать начальнику в телефонную трубку каких-нибудь небылиц, натащить к себе в гнездо шерстяных носков, войлочных тапок, махровых халатов, крепкого черного чаю, белого хлеба со сливочным маслом и медом, кусок колбасы на случай, если снег задержится прибытием, рюмку водки, чтобы отметить его прибытие, не забыть выкинуть из памяти хотя бы на день слова «снег идет, снег идет…» и все за ними следующие до самого конца этого стихотворения, надумать заранее собственных элегических мыслей разной длины и толщины, позвать кота, чтобы он ждал вместе с вами, собаку, чтобы она ждала, когда вам надоест ждать и вы станете с ней играть или дадите колбасы или того и другого вместе, сесть у окна, подпереть голову левой рукой, в правую взять кружку с горячим чаем и ждать… Проснуться часа через полтора или даже два, увидеть большие черные лужи от уже растаявшего снега, согнать с коленей угревшегося кота, протянуть руку к тарелке с колбасой, чтобы отдать ее собаке, которая давно эту колбасу съела, выпить водки и пойти на кухню ставить на плиту давно остывший чайник.
Возле маминого дома в соседнем дворе есть небольшой рынок. В столице таких рынков, где торгуют старушки картошкой, укропом и морковкой со своих огородов, уже и нет давно, а в провинции они еще не умерли. И старушки, торгующие своей картошкой, и рынки. Шла мама мимо этого рынка и увидела там торгующую старушку, которая когда-то работала инженером у папы в отделе главного технолога. Ей так давно за семьдесят, что уже, наверное, за восемьдесят. Стали вспоминать прошлое, когда папа был еще жив и работал на заводе главным технологом. Прошлого у старушек много. Больше, чем у молодежи будущего.
На прощанье старушка захотела подарить маме свеклу. Мама стала отказываться и говорить, что она буквально вчера купила свеклу и ей одной этой свеклы хватит чуть ли не до осени, но бывшая папина сослуживица продолжала ее уговаривать. Ты, мол, купила чужую, а эта своя, выращенная своими руками, на собственном огороде, и выкормлена разведенным куриным навозом буквально с ложечки. Мама продолжала отбиваться, но уже слабее, и тогда старушка попросила ее взять свеклу в память о своем бывшем начальнике. Тут уж мама не могла отказаться и промолчала даже тогда, когда ей в сумку положили три вместо одной. Теперь, к моему приезду, мама сделает винегрет, и сварит борщ, и…
К чему я это все… Вот, говорят, писатель выдумает такое… такое… Да что он там может выдумать, этот ваш писатель! Вы когда-нибудь ели винегрет из памяти о собственном отце? Не говоря о борще. То-то и оно… Нет, мне не то чтобы не по себе, но водки перед винегретом я выпью обязательно.
Как только выйду на пенсию — так сразу и перестану пользоваться компьютером для написания текстов. Накуплю себе бумаги, карандашей, ручек и чернил. Всё пишешь, пишешь, а черновиков и нет совсем. Одни файлы. Буду сидеть целыми днями, писать, зачеркивать, вымарывать, рисовать рожицы, ножки и всё, что полагается рисовать в таких случаях. Черновики надо писать в старости, да. Рука станет дрожать, буквы разбегаться, и строчки загибаться. Вот пусть потом и разбирают эти каракули. Еще и стану подклеивать бумажки с разных сторон листа. Хорошо еще чернилами написать и чай пролить. Потом всё сложу в картонную папку с тесемками и поставлю на полку. Ее потом выбросят, когда будут разбирать оставшиеся после меня бумаги.
Гулял на закате по полю за околицей. Там луг, ромашки, жаворонки и коровы с телятами. На лугу заполнить голову до краев птичьим гомоном и насекомым гулом можно меньше, чем за минуту, если, конечно, не слушать того, что говорит пастух коровам и даже телятам, не обращая внимания на их нежный возраст. Гулял я и думал о том, что будет с нашей деревней лет через сто. Застроят ли этот луг кирпичными, крепкими, как домики Наф-Нафа, усадьбами москвичей или деревню забросят, разбредутся по городам и все здесь зарастет бурьяном, молодым березняком и осинником. Останется только одна полуразвалившаяся избушка, в которой будет жить седой как лунь древний старик в живописных лохмотьях. Во дворе у него будет стоять переставшая ездить и проржавевшая насквозь сто лет тому назад «Лада Калина» и в огороде будет расти лук, укроп и чеснок, успевший стать из домашнего диким и очень злым.
Только я успел подумать об одичавшем чесноке, как внезапно вспомнил, что не далее, как две недели назад, бродил я по этому лугу ровно с теми же мыслями о будущем нашей деревни. Вот только в тех мыслях двухнедельной давности не было одичавшего чеснока, а все остальное, включая старика в лохмотьях, заржавевшую машину, лук и укроп, было. Если честно, то не в первый раз со мной такое случается. Только начнешь думать о чем-нибудь, и вдруг как током ударит — уже думал. Еще и точно такими же словами. Выходит, что мыслей, которые даны человеку на всю жизнь, не так уж и много — новые рано или поздно кончаются и приходится думать старые по второму, а то и по третьему разу. С другой стороны, можно, конечно, экономить и не каждый день думать новые мысли, а делать это хотя бы раз в три дня, и если уж взялся, то додумывать их до самого конца, каким бы ужасным он ни был, а не бросать на полпути.
И все же, как ни крути, а свежие мысли мало-помалу кончаются. Уже сейчас их у меня осталось не так много, чтобы думать направо и налево. Некоторые мысли я думаю по несколько дней и даже месяцев. Откладываю и через какое-то время возвращаюсь, чтобы додумать. Есть и те, которые не выходят из головы годами. И все равно — пройдет еще несколько лет и их останется совсем мало. Может быть меньше, чем пальцев на руках. Оно бы и ничего — можно старые мысли передумать на новый лад, но беда в том, что старые забылись напрочь. Ушли из головы и митьками их звали. Внутри, в лабиринте извилин, остаются какие-то обрывки, какие-то смутные видения, какой-то салат оливье, в который вместо рябчиков и раковых шеек положили докторскую колбасу и зеленый горошек. В конце концов останется одна или две каких-нибудь мысли, такие замусоленные и задуманные от постоянного обдумывания станут, что и сам черт не разберет, о чем они были, когда в первый раз их думал. Потом и их не станет и наступит время, похожее на то, что наступает к концу новогодних каникул, когда салат оливье мертв, а ты — еще нет. Мыслей в голове нет никаких, но можно в нее пить коньяк, есть эскимо на палочке и принимать таблетки от давления. Декарт, понятное дело, сказал красиво, но в его время еще не было ни эскимо, ни таблеток от давления.
В такие смутные времена, как наши, хорошо быть теоретиком — математиком или физиком. Сидишь себе целый день за письменным столом, не раздвигая пыльных штор на окне, и высчитываешь, умножаешь синус на косинус, возводишь в степень и вычисляешь вторую производную. И так до обеда без перерыва. Съешь на обед сосиску с черным хлебом, выпьешь крепкого чаю с ириской и снова умножать косинус на синус, а то и тангенс на котангенс.
К вечеру можно полюбоваться стройным выводом формулы, к примеру, степени черноты черной дыры или частоты пульсаций пульсаров, найти ошибку, сделанную при интегрировании, всё зачеркнуть, разорвать на мелкие куски, выбросить в мусорное ведро и два часа играть на скрипке, чтобы обрести душевное равновесие. Потом выглянуть в окно, увидеть толпу людей с плакатами, ОМОН с дубинками, раздавленные и обгорелые импортные продукты, казаков, оскорбленных верующих, депутатов, патриотов, встающих с колен, либералов, не желающих становиться на колени, с которых встают патриоты… почесать в затылке и пойти доставать из мусорного ведра обрывки формулы черной дыры, чтобы ее вывести заново и потом по этой черной дыре, как учит нас Стивен Хокинг, уйти к чертовой матери в перпендикулярную вселенную. И не забыть взять с собой оставшуюся сосиску с черным хлебом, поскольку кормить в пути никто не обещал.
Сегодня ночью пролетим мимо Персеид. Или они мимо нас. Желаний загадаем… Никаких Персеид не хватит. Это те, кто увидят. Шахтеры не увидят, водолазы, врачи скорой помощи, сталевары, пенсионеры, принявшие снотворное, и вахтеры (эти проспят и Персеиды, и Леониды, и взрыв сверхновой у себя под носом). Маленькие дети уснут, не дождавшись. Жаль, что у нас нет какой-нибудь космической религии. Мы бы писали записки, как христиане пишут записки о здравии или об упокоении. Приносили бы их заранее в храм, и в ночь на Персеиды звездочет, облаченный в плащ темно-синего бархата, расшитый красными гигантами, белыми карликами, кольцами Сатурна, квазарами, пульсарами, галактиками и даже черными дырами, поднимался бы по лестнице на самый головокружительный верх вавилонской башни и кричал бы, кричал изо всех сил наши желания падающим звездам. Сначала, конечно, детские, потому что у них желания самые горячие и не терпящие отлагательств, а потом…
Ничего этого не будет. Мы и Персеид-то никаких не увидим за яркими фонарями, сверкающей рекламой кабаков, супермаркетов и светом из окон и автомобильных фар. Проснемся среди ночи, высунемся в окно, похлопаем глазами в разноцветную темноту, зевнем и опять завалимся спать, но не уснем, а будем ворочаться, курить на кухне, вспоминать, вспоминать… и не вспомним, а утром пойдем с больной головой на работу, волоча за собой несбывшиеся желания.
Мало кто знает, что сразу после дня осеннего равноденствия уют под одеялом, если его описать как разницу между температурой под одеялом и вне его, деленную на окукливаемость, начинает расти в геометрической прогрессии и превышать уют вне одеяла. К февралю он достигает таких величин, что работа по вытаскиванию взрослого, а тем более ребенка из-под одеяла, если выразить ее в джоулях на квадратный сантиметр голого или даже прикрытого байковой пижамой тела, становится равной… Короче говоря, многие не вылезают из-под одеяла до самого апреля. Если, конечно, время от времени приносить им в постель новые книжки, горячий чай и разрешать стряхивать крошки от печенья с простыни прямо на пол.