е и перестать думать о нарисованных две с половиной сотни лет назад людях, которых, скорее всего… тогда люди были меньше, думаешь ты. Или пушка была больше, говорит жена. Теперь она усохла. Со временем все усыхает. Вот и железо, из которого ее отливали еще при царе Горохе…
Они сидели на прохладном краю пушки, смотрели на солнце, садящееся за стены Кремля[25], на баб, полощущих белье с мостков, на лодки с убранными парусами, уткнувшиеся носами в песчаный берег, на чаек, дерущихся с воронами за рыбьи кости, выброшенные… У девушки, кстати, ног не видно — значит, она полулежала внутри пушечного ствола. Храбрая девушка — наверняка в самой глубине жили мыши с пауками и лягушками. И перед тем, как заснуть, ворочаешься и все прикидываешь, как там она… как там они… И тогда берешь сантиметр, идешь на кухню, садишься на стул, и тут выясняется, что от твоей макушки до того места, на котором ты сидишь, ровно девяносто сантиметров, а у жены, которая встает и идет к тебе, чтобы узнать, почему в первом часу ночи… всего восемьдесят. Выходит, что… если сейчас не лечь спать и немедленно не заснуть, то завтра утром, когда нужно будет идти на работу… И закрываешь глаза и думаешь, думаешь, жив ли тот и та жива ли и нынче где их уголок или уже они увяли…
После огромных, писаных маслом портретов в тяжелых золоченых резных рамах вдруг попадаешь в небольшой, без окон, зал, в котором стоят маленькие витрины, а в витринах миниатюрные портреты, писаные, как напечатано на этикетках, акварелью и гуашью на слоновой кости. Вот автопортрет зодчего Росси, вот портрет архитектора Штакеншнейдера кисти Николая Теребенева, вот портрет неизвестной с голубой лентой в волосах и голубым бантом, написанный Вильгельминой Гепгард, вот портрет неизвестной без ленты и банта, в простом черном платье с белым воротником, написанный Эрнстом Конрадом. Портрет крошечный — не больше почтовой марки. Рамка с колечком, чтобы носить его как медальон на шее. Неизвестная на портрете… нехороша собой. Тщательно завитые черные локоны лишь подчеркивают это. На вид ей лет сорок или немногим больше. Скорее всего, волосы она подкрашивала смесью хны и басмы, чтобы не были видны седые корни. Родимое пятно на левой щеке. Конрад, наверное, измучился весь, решая, рисовать пятно или нет. У барыни-то не спросить. Хоть он и немец, а… Вон у нее какой лакей — просто медведь. Дикая страна. Снегу намело до подоконника гостиной. Ну хорошо. Пусть пятно будет, но меньше, чем есть на самом деле. Раза в два. Платье простое, черное. Чуть виднеется краешек красной шали. Глаза большие, карие. Нет, не большие — огромные. Взгляд до того пронзительный, что хочется сразу во всем признаться — и про то, как графин с анисовой из запертого буфета умыкнул, и про десять рублей, проигранных в фараон соседу, и даже про то, что ущипнул незаметно кухарку за… когда она подавала на стол. Черт знает, как это получилось! Ведь протянул руку, чтобы взять соусник, а она сама как вильнет…
А может, и некому ей признаваться. Может, она и замужем не была ни разу. Сватался было один уланский поручик из полка, что был расквартирован в их уезде. Не то чтобы он ее любил, а так — от безденежья и скуки. После поручика сватался предводитель уездного дворянства — развязный субъект с нафабренными усами и тонкими кривоватыми ногами. Любитель сильно стучать каблуками во время мазурки. Этот точно от безденежья. Мать упрашивала за него выйти, а она не вышла. Лучше одной. Да и скучать некогда — то покосы, то соленье огурцов, то крыжовенное варенье, то вороватый бурмистр, за которым глаз да глаз, то продажа хлеба, то пересчитывание ассигнаций, то укладка их в потайной ящик бюро, то битье дворовых девок за то, что пережгли при завивке локон, то бесконечный дождь с самого утра и настроение такое, что хоть волком вой… Еще и бубновый король… В том смысле, что сосед по имению. Настоящий бубновый король — блондин и ветреник. Отставной штаб-ротмистр. Задумчиво курящий трубку и умеющий пускать дым обручальными колечками. У него еще на столе лежит «Справочник помещика-любителя для пехотных штаб-офицеров и капитан-лейтенантов флота», вечно открытый на странице с литографией «Различия в анатомическом и хозяйственном устройстве крестьян Костромской и Рязанской губерний».
Она этому бабнику, не пропускавшему ни одной юбки в уезде, письма писала почти каждый день. Страстные… Сначала хотела их отправлять и даже позвала доверенную девку, а потом… передумала. Писала и складывала в потайной ящик бюро вместе с деньгами. Вон их целая пачка, перевязанная красной шелковой ленточкой. Думала уйти в монастырь и уж почти собралась после смерти матери, но приехал кузен, отпущенный из армии в отпуск на полгода по случаю окончания войны со Швецией. Собственно, он ехал к родителям, в Москву, но остановился переночевать, чтобы дать отдых измученным лошадям. Кузен мог, по часу стоя перед зеркалом, подкручивать себе усы. Однажды и вовсе назвал ее Лизой, хотя она была Татьяной.
Когда он чрез полгода уезжал в действующую армию, она дала ему на память миниатюрный портрет с колечком, чтобы носить его на цепочке. Бог знает, как дорого он ей обошелся. Пришлось ехать в Москву и уговаривать заезжего немецкого художника посетить ее подмосковную усадьбу на то время, которое необходимо для написания портрета. Потом, когда кузен уехал, она нашла портрет в ворохе ненужных бумаг, брошенных на туалетном столике…
Потом война, потом французы, потом их прогнали, потом он ей не писал, потом, когда она уже перестала ждать, написал из Ревеля, где стоял их полк, и оказалось, что у него есть сын-гимназист. Живет там же, в Ревеле, в частном пансионе, мать гимназиста умерла родами, денег на оплату пансиона нет, надежд на продвижение по службе нет, потому что из полковой кассы… лучше всего, конечно, застрелиться, но… тоже нет, потому что у сына, кроме него, никого нет, но если бы она могла хотя бы на полгода, а лучше на год, взять ребенка в деревню, если, конечно, к его несчастной доле она хоть каплю жалости… потом она поехала в Ревель и забрала его сына из пансиона…
Или не было у него никакого сына. Просто поехала в Ревель, рассчиталась с полковой кассой, привезла кузена к себе в имение, и он стал жить у нее пропиваючи. Еще и приставал, подлец, к дворовым девкам. Те жаловались и показывали ей синяки от его щипков. Она терпела…
Или не было никакого кузена. Был муж, горький пьяница, тот самый предводитель уездного дворянства, за которого упросила ее выйти мать. Внуков хотела нянчить. Не было никаких внуков. И хорошо, что не было. От такого-то мужа… Промучилась с ним пять лет, и помер он от водки. В гробу лежал синий желтый черный и страшно опухший лицом. Три года траур. Три года в черном. Даже крошечные сережки с аквамаринами, которые подарил отец, не надевала. Даже дырочки в ушах заросли. Только на третий год стала иногда накидывать на плечи красную шаль. Вот тогда и заказала свой портрет, чтобы подарить его… Ну, неважно кому. Подарить и всё. На добрую память. На добрую, но грустную. На очень грустную. На тоску, одним словом. Чтобы он там, в Петербурге, когда…
Или не было никакого мужа. И в Петербурге никого. Ничего не было. Только и был портрет, заказанный ею для племянницы, которая приезжала к ней раза три или четыре с дочкой лет пяти. Обещала приехать и поселиться у нее насовсем, но так и не приехала. Кажется, вышла замуж. А она уж было обрадовалась, что спасут ее от одиночества, и даже не поленилась поехать в Москву, чтобы уговорить заезжего немецкого миниатюриста…
В каталоге Третьяковской галереи написано, что Эрнст Вильгельм Конрад — миниатюрист первой половины девятнадцатого века. Родом из Германии, около 1829 работал в Силезии. Миниатюры с его подписью есть в Русском и Историческом музеях. Известен его портрет Аракчеева и гравированный портрет костромского врача Антона Шульца. Вот, собственно, и все, что о нем известно. Приехал он в Москву, показал кому надо рекомендательные письма, несколько миниатюр своей работы, снял комнату посветлее, достал свой походный чемодан с красками, кистями и большим увеличительным стеклом… Заработал денег, купил детишкам сувенирных валенок, маковых пряников, не засыхающих по полгода, жене душегрейку на беличьем меху, себе…
Или не было у него никакой жены. Была девушка на родине, дочь пастора, которая обещалась выйти за него замуж, если он в далекой и заснеженной России заработает денег на семейную жизнь… Или не было девушки. Наверняка можно утверждать только то, что есть портрет неизвестной в черном платье с белым воротником и красной шалью. С маленькой родинкой на левой щеке. Вот он лежит под толстым стеклом на витрине в небольшом, без окон, зале.
С тоской ходил я по выставке «С ружьем и лирой. Охота и русская литература» в музее Пушкина. Нет, выставка хороша и даже очень, но… что за комиссия, Создатель, в России быть…[26] писатель! Мало тебе горя с писательством — так еще изволь быть заядлым охотником с тульским или даже бельгийским ружьем, ягдташем, пороховницей, пыжами, машинками для закрутки гильз, ершиками для чистки ружейных стволов, легавой собакой, лошадью, сворой борзых, походным набором водочных стопок и кабаньей головой с лосиными рогами над письменным столом. Это не всё. На прикладе ружья должна быть серебряная пластинка, и на ней гравирована сцена охоты на волков, а на полу в кабинете должна лежать медвежья шкура. Уж если ты не охотник, как Тургенев с Некрасовым и Аксаков с Пришвиным, то будь добр быть рыбаком, как Чехов с Паустовским — с полным набором удочек, мормышек, пробковых поплавков и мелких крючков, постоянно цепляющихся за рукава, штаны и больно вонзающихся в пальцы. И не вздумай перепутать вершу с паршой! Или написать, что ловил окуня на гречневую кашу с жареным луком и грибами вместо перловки с мелко порубленными дождевыми червями.
И уж если ты ни на кабана ходить, ни щуку подсечь, то вставай в пять утра, обувай кирзовые сапоги, доставшиеся еще от прадеда, просовывай руки в рукава заплатанной брезентовой куртки, бери плетеное лукошко, старенький, сточенный до узкой полоски ножик, нахлобучивай засаленную кепку, закуривай беломор и, даже чаю не попив, надрывно кашляя от утренней сырости, тащись, как Бианки или Солоухин, за семь верст в дальний лес на заветную поляну косить косой белые или в ельник за рыжиками. И только после того, как принесешь домой зайца, а в зайце утку, а в утке щуку, а в щуке два десятка белых, три — подберезовиков и без счета лисичек, вот тогда имеешь право сесть за письменный стол и написать: «Со старым Мазаем я бил дупелей» или «Для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенно пленительного», или «Дернул же меня черт привыкнуть к этой ловле! Знаю, что чепуха, а сижу!», или «Немало росистых утр или серых деньков с то и дело накрапывающим дождем провел я в грибных перелесках», или…