Мещанское гнездо — страница 34 из 40

[32].

* * *

В музейном зале тишина. Такая полная, что слышно, как похрапывает пьяный мужичок под залитым вином кабацким столом на картине художника-передвижника, да шумит морской прибой у Айвазовского. Время в музейных залах не течет, но стоит, как вода в заросшем пруду или в черном, бездонном омуте. Зеркало этой воды покрыто вековой пылью, и по нему ползают с монотонным жужжанием сонные мухи, оставляя после себя черные точки и еле различимые полоски, в хаотическом рисунке которых пытливый историк потом будет искать какой-нибудь особенный, тайный смысл, да не найдет. Охраняют эту тишину, это время и этих мух специальные музейные старушки. Тихо-тихо они шуршат по залам, даже и паркет под ними не скрипит. На музейную старушку выучиться нельзя. Ею надо родиться. Такая старушка может просидеть, не шевелясь, на стуле несколько лет, а то и веков, только тогда пробуждаясь к жизни, когда некультурный посетитель вдруг задумает колупнуть нечищеным ногтем эмаль на старинной табакерке или станет смотреть на обнаженную Венеру с непристойными мыслями. Сейчас посетителей нет, и старушки разговаривают между собой особым музейным шепотом. Можно даже сказать, что читают друг у друга по губам.

— Вы понимаете, Маргариточка Викентьевна, — говорит старушка в жилетке, подбитой ангорским кроликом, старушке в войлочных ботах, — она, моя наивная девочка, решила приобщить его к прекрасному. И повела его в Консерваторию. Слушать третью симфонию Брамса. Я вас умоляю! Он третьей симфонии не отличит от четвертой…

Старушка в войлочных ботах тяжело вздыхает, теребит краешек носового платка, торчащего из рукава толстой, вязаной кофты, молчит и понимает.

Свидетели второго тома

Вообразим себе попаданцев. Не тех, что десантниками попадают в прошлое и разбивают там все кирпичи средневековых крепостей головой, не тех, что становятся королями и королевами в параллельных мирах, сражаясь с драконами, эльфами и гномами, и не тех, что, как янки из Коннектикута, могут голыми руками смастерить телеграф, сварить мыло и из опилок и кусочков проволоки соорудить лазер. А тех, у которых нет ни мечей, ни молний в рукаве, ни магических способностей.

Вообразим, к примеру, филологов-попаданцев. Таких, которые в толстых очках, а головой только и умеют что шишки набивать. Ну, скажете вы, мы таких уже видели. Попал в позапрошлый век, ударил по руке с пистолетом Дантеса или Мартынова, изменил траекторию пули и был таков. Миссия выполнена. Еще, конечно, нужно привезти антибиотики Чехову, чтобы вылечить его от туберкулеза. Но это все задачи, так сказать, первого, самого низшего уровня. Речь идет о попаданце уровня дона Руматы Эсторского, и при этом филологе. Как сделать так, чтобы расстроить свадьбу Пушкина с m-elle Гончаровой и женить его на Анне Вульф, которая его действительно любила, или отучить самого Александра Сергеевича играть в карты, или научить… да в жизни Пушкина не знаешь, за что и хвататься. Подстеречь в темном переулке Булгарина и предупредить, что если еще раз в своей «Северной пчеле» он хоть одну ругательную строчку напишет о Пушкине, то ему руки-ноги…

Нет, не годится. Филолог не десантник. Не писать же донос на Булгарина куда следует. Да и там где следует его и без того знают как облупленного. По уму-то надо, конечно, организовать журнал или литературную газету, где хвалить Пушкина, Гоголя, Баратынского, Вяземского, далее везде, и ругательски ругать Булгарина, Греча и Сенковского, но тут уже понадобится целый десант, вооруженный до зубов шариковыми авторучками. Лучше холерный карантин в тридцатом году продлить на год, чтобы m-elle Гончарова успела выскочить замуж за какого-нибудь придворного хлыща.

Хорошо бы еще умолить Гоголя не жечь второй том. Или выкрасть его, переписать и вернуть — пусть жжет на здоровье. Впрочем, лучше уговорить его не писать «Выбранных мест из переписки с друзьями». Конечно, тогда мы не увидим и гневной отповеди Белинского, но пусть неистовый Виссарион напишет гневную отповедь кому-нибудь другому. Например, Достоевскому в ответ на выход «Братьев Карамазовых». Дать Белинскому стрептомицина или даже изониазида, который остался от Чехова, и пусть проживет еще три десятка лет до выхода этого романа. И потом пишет Федору Михайловичу «по-Вашему, русский народ — самый религиозный в мире: ложь!» и аттестует его проповедником кнута, апостолом невежества, поборником обскурантизма и мракобесия и панегиристом татарских нравов.

Еще не забыть закодировать Есенина и Аполлона Григорьева.

Лилю Брик… познакомить ее с Ольгой Книппер, купить им два билета в каюту первого класса на пароход, идущий в Австралию или в Японию, и пусть себе плывут… Кстати, о загранице. Пушкина непременно надо отправить в тур по Европе. Подмазать какого-нибудь столоначальника в министерстве иностранных дел, с тем чтобы тот выдал поэту шенгенскую визу, — и айда в Париж к Мериме или в Рим к Гоголю есть спагетти и до изнеможения упиваться итальянскими красот(к)ами. Заодно уговорил бы Гоголя вообще не писать этот проклятый второй том, а сразу начинать третий. Лишь бы не завернул в Баден-Баден, в казино к Достоевскому.

Жаль только, что Мандельштаму ничем нельзя помочь. Разве обеспечить его пирожными и конфетами в неограниченных количествах.

Ну и раз уж пошла такая пьянка… Пусть это и не имеет прямого отношения к самим писателям, а все же. Хорошо бы пруд в имении Ясная Поляна засыпать. Чтобы Софья Андреевна не бегали к нему изменившимся лицом.

* * *

Читая о том, как безответно любила Анна Вульф Александра Пушкина, мне хотелось, как давным-давно, в детстве, когда мы в кино смотрели про Чапаева и кричали ему «Обернись! В тебя стреляют!», крикнуть Пушкину «Обернись! Тебя любят!». Если бы он обернулся…

Женился бы на Анне Николаевне вместо Натальи Николаевны и жил бы с ней припеваючи в Малинниках. Она никогда бы не позволила себе сказать ему даже в сердцах: «Александр, как ты мне надоел со своими стихами!» И в Петербург он ездил бы редко и только по издательским делам. И прожил бы долго, лет восемьдесят, не меньше, вместе с женой, кучей детей, внуков и Ариной Родионовной, которой было бы… столько не живут, сколько ей было бы.

Пушкин отечески пожурил бы Гоголя за «Выбранные места из переписки с друзьями», и Николай Васильевич на него ни за что бы не обиделся, как на неистового Виссариона. Потом подсказал бы ему, как переписать второй том «Мертвых душ». Чичиков, по версии Пушкина, решительно увез бы губернаторскую дочку, потом тайно обвенчался с ней в сельской церкви, потом помирился бы с губернатором, купил бы имение на его деньги возле имения Манилова, построил бы между имениями мост с лавками, завел бы в них такую торговлю, такие ремесла, такую народность и такое самодержавие с православием, что сам государь-император уже подготовил бы указ о пожаловании Чичикова с Маниловым генералами… как вдруг открылись бы страшные злоупотребления в этих заведениях по части подпольного винокурения и беспошлинной игры в вист, фараон и стуколку на очень крупные суммы казенных денег. Нарядили бы следствие, пришлось бы откупаться от станового пристава, исправника, следователя и даже привратника в губернском следственном комитете и прокуратуре. Только прокурору ничего не досталось бы, поскольку он умер еще в конце первого тома. Чичиков наделал бы тысячных долгов, продал бы за бесценок женины бриллианты, серебряные ложки и серебряное, с позолотой, ситечко и в один прекрасный день сбежал бы в бричке на голое тело с Селифаном и Петрушкой, оставив на попечение своей супруги кучу маленьких чичонков.

Что же касается Достоевского, то его Пушкин разбранил бы в «Отечественных записках» или в «Современнике» за отвратительный слог и за то, что редкий читатель сможет дочитать до середины речь прокурора в «Братьях Карамазовых». Да и сам он сколько ни усиливался читать эту речь, а все равно засыпал, не дойдя даже до половины. И приводил бы ему в пример Гоголя у которого прокурор помер тихо, незаметно, не произнося никаких речей вовсе. Хотя и признался бы потом, что всплакнул над историей Илюши Снегирева и над слезинкой ребенка, но, в целом, заключил бы Александр Сергеевич, — это нудно, нравоучительно сверх меры и так длинно, что можно удавиться. Он еще приписал бы, что у автора ПГМ в самой последней стадии, но эти строчки вычеркнула бы цензура.

Вообще Пушкин не любил пишущих длинно и еще раньше, в тех же «Отечественных записках», опубликовал бы разгромную рецензию на «Войну и мир», заявив, что сам бы написал этот роман в три раза короче и в четыре раза более короткими предложениями. Толстой этого «старику Белкину», как он его за глаза называл, простить бы не смог, но на дуэль бы не вызвал, а вместо этого фирменный поезд Кишинев — Москва, под который бросилась Анна Каренина, назвал бы «Алеко». Впрочем, Пушкин на него бы и не обиделся. Он очень любил бы железную дорогу и всё с ней связанное, особенно вагоны-рестораны, и всегда требовал бы у официантов шампанское марки «Анна Каренина». Ездил бы каждый год с женой и внуками в Одессу, к морю, по Курской железной дороге, и каждый раз, подъезжая к тому месту, куда Толстой выходил пахать, высовывался бы в окно и… тут Анна Николаевна хватала бы его за фалды сюртука, втаскивала бы обратно и тихонько говорила в его пахнущее паровозным дымом оглохшее ухо: «Не надо, Сашенька, ей-Богу, не надо. Перед людьми неловко. На, вот, закуси лучше». И протягивала бы ему наколотый на вилку соленый рыжик или кусочек жареного битка с луком.

И, наконец, самое главное. Проживи Пушкин дольше, от него нам остались бы фотографии, а не только портрет Кипренского.

Лев Бэггинс и другие

Перед сном перечитывал «Анну Каренину» и решил, что Толстой — холодный препаратор чувств своих героев. Все-то он раскладывает по полочкам — каждый чих Вронского или Каренина, каждую слезинку Анны. Всему-то у него есть правильное и психологически точное объяснение. Анна рыдает посл