Мне кажется, что Белинский не просто любил Гоголя. У него была к Гоголю мучительная страсть. Со вспышками дикой ревности. Именно потому он так ругательски ругал его в письмах. Разве может так писать литературный критик о писателе: «Страшно подумать о Гоголе — ведь во всем, о чем ни написал, одна натура, как в животном. Невежество абсолютное. Что он наблевал о Париже-то!» Не может. Это какой-то древнегреческий театр с завываниями, а не слова литературного критика. Страсть. Еще и мучительная. Я думаю, что Виссарион Григорьевич мог бы и руку поднять на Николая Васильевича, и даже лишить его жизни с криком Карандышева «Так не доставайся же ты никому!». Здесь вместо слова «никому» можно подставить фамилии Аксаковых, Погодина, Киреевских и прочих славянофилов. Но не об этом моя печаль. Читаю письма Гоголя к Смирновой-Россет и до того мне жалко, что не было между ними романа. Пусть не романа, но хотя бы повести. Даже печальной. Ведь чувствовала же она, что Гоголь в нее влюблен.
Родился бы у Александры Осиповны сын от этой тайной связи. Старик Смирнов растил бы его как родного и дал бы ему свою фамилию, но отчество ребенка из любви к русской литературе оставил Васильевич. Даже говорил бы слишком проницательным знакомым, что длинный нос у мальчика от его прабабки с материнской стороны. Гоголь бы терзался этой греховной связью. Это плохо. Нервы у него были и без того расшатаны. С другой стороны, не стал бы писать «Выбранных мест из переписки с друзьями». Не счел бы себя вправе поучать других. Это хорошо. Ребенок между тем рос бы, но отца бы не видел. Тот так и жил бы в Риме или в Висбадене, поправляя здоровье. Писал бы подробнейшие письма Александре Осиповне с советами, как воспитывать сына. Лишь однажды, в один из приездов в Москву, во время постановки «Ревизора» в Малом театре, они увиделись бы. Смирнова-Россет с сыном Николаем, уже юношей с пробивающимися усиками, будет сидеть в ложе бенуара, как вдруг, в конце первого действия в ложу напротив войдет Николай Васильевич. Смирнов в это время будет пить лафит стаканами в буфете и ни о чем не узнает до самой смерти. Все, конечно, зашушукаются, станут лорнировать великого писателя, и только Александра Осиповна будет сидеть неподвижно, не поворачивая головы. Юный Николя, увидев слезы, сверкающие в глазах матери…
Короче говоря, сын потом поступит в гусары, дослужится до ротмистра, промотает все свое состояние, в турецкой кампании отличится, будет награжден Владимиром четвертой степени и уже представлен полковым командиром к званию штаб-ротмистра, но… вмешается пленная турчанка, свежая и крепкая, как ядреная репа, из-за которой Николя прострелит руку на дуэли то ли корнету, то ли поручику артиллерии. Обоих дуэлянтов немедля отправят в отставку, а турчанкой воспользуется какой-то штабс-капитан Шамшарев, личность темная и к моему рассказу никакого отношения не имеющая.
Выйдя в отставку, Николай Васильевич сначала запьет с горя по русскому обычаю, промотает все, что можно промотать, похоронит мать, но потом возьмет себя в руки и женится на богатой и некрасивой женщине по фамилии Гималайская. Они уедут в деревню, в имение жены, и Смирнов-Гималайский (он прибавит к своей фамилии фамилию жены) станет там выращивать крыжовник. Гималайская нарожает Николя кучу детишек, и они будут бегать по дому и саду вечно перемазанные крыжовенным вареньем. Время от времени наш постаревший и обрюзгший герой будет уходить в запой и тогда его любимые Любаша и Анютка, худенькие, бледные девочки с большими глазами, будут забирать у него графин и говорить умоляюще: «Не надо, папочка… Довольно, папочка…»
Начало первой главы «Мертвых душ» таково, что хочется обнять, прижать к себе и поцеловать каждое из него предложение. Даже каждое слово.
Насмотревшись по телевизору, как один умный профессор рассказывает о причинах, побудивших Гоголя сжечь второй том «Мертвых душ», взял да и подумал — хорошо, что он его сжег. Плохо то, что не сжег все черновики до единого. Ни к чему нам и знать было про всех этих белых и пушистых Муразовых, Костанжогло и всего того, что Самарин назвал «подрумяниванием действительности». Мы мечтали бы о том, каким чудесным этот том мог бы быть, не сожги его писатель. Наверняка там были ответы даже на вопросы что делать, кто виноват и почему получилось как всегда. Этот том был бы для нас волшебной дверкой под нарисованным очагом. Мы искали бы его, как библиотеку Ивана Грозного, как следы посещений инопланетян. Может быть, даже образовалась бы секта свидетелей второго тома, членов которой предало бы анафеме официальное литературоведение.
Сколько литературных мистификаций было бы вызвано к жизни отсутствием рукописи второго тома! И если бы вдруг случилось чудо и наш отец родной стал управлять нами по совести в том смысле, что отрекся бы от престола и улетел к журавлиной матери, мы сразу поняли бы — не просто так он улетел, а прочел свое будущее между строк второго тома, который на самом деле не сгорел, а стоит где-то на самой тайной и секретной кремлевской книжной полке.
Ах, как жаль, что Николай Васильевич не поставил после первого тома жирную точку или даже многоточие, но не запятую. Беспременно ему надо было дать ответ, куда несется Русь. Куда она несется… Да она в этом сама себе не признается даже под пыткой. Вообще, написание второго тома, если принять во внимание титанические усилия по его многолетнему усовершенствованию, напоминает мне создание Эйнштейном единой теории поля. Гоголь хотел создать единую теорию России. На фоне единой теории России единая теория поля выглядит просто задачкой по арифметике для начальных классов. Первый том вышел блестящей теорией относительности, а второй…
Что бы я стал делать, окажись рядом с писателем в ту роковую ночь? Известно что. Валялся бы в ногах и умолял не жечь ни единого листочка.
Читал, читал «Братьев Карамазовых» и не выдержал — бросил. Не отложил, а бросил. Взял, чтобы успокоиться, «Станционного смотрителя». Я так думаю, что если «Братьев Карамазовых» даже и не читать, а просто положить под подушку, то всю ночь кошмары будут сниться, а наутро встанешь весь разбитый и с ужасной головной болью. Другое дело «Станционный смотритель». Его можно и читать перед сном, и просто держать в руках, да хоть к душевной ране приложить в раскрытом виде — уврачует. Ей-богу уврачует. Потому Александр Сергеич и есть наше всё, а Федор Михалыч наше не приведи Господи.
Начитавшись Киреевского с Аксаковым и Хомяковым, подумал, что славянофилы, если проводить медицинские аналогии, представляются мне какими-то народными целителями. Травниками и гомеопатами. Уринотерапевтами даже.
Что ни говори, а писатель нормального человека — это, конечно же, Чехов. Достоевский же, и тем более Сорокин — это писатели курильщика. Причем, в случае Сорокина, это даже не курильщик табака.
Послесловие автора
Думал о своем писательском предназначении. Не о Писательском Предназначении, а о писательском предназначении. Когда я бросил пытаться писать стихи в рифму, романы, повести и скатился к миниатюрам о снегопаде, пирогах с капустой, рыбалке, борще, рябиновке и дачной жизни, то очень переживал. Мне ведь хотелось жечь глаголом сердца людей, а не вызывать у них слюноотделение описанием грибного супа. Мне и до сих пор иногда бывает неловко. В стране ужас что творится, а я тут про шарлотку, соленые рыжики и отцвели уж давно хризантемы в саду. С другой стороны, этих поджигателей глаголом теперь развелось столько…
Когда в далеком будущем все станет хорошо, свобода нас встретит радостно у входа, президента станут выбирать честным голосованием не больше, чем на неделю, а очень хорошего на две, когда мы станем жить со всеми в мире, дружбе, испанской ветчине и голландском сыре, когда счастье будут раздавать всем в одни руки сколько хочешь и никто не уйдет обиженным, а придется всех разгонять, вот тогда все и перестанут интересоваться романами, повестями и стихами на общественно-политические темы, а…
Нет, конечно, будут писать романы про любовь, про скорый поезд и про туфли на платформе. Впрочем, недолго. Техника безопасности достигнет таких высот, что броситься под поезд будет еще сложнее, чем написать об этом роман, а выброситься из иллюминатора космической ракеты или наоборот броситься под спускаемый аппарат будет и вовсе невозможно. И вообще, в любой аптеке можно будет купить таблетки от несчастной любви, от разлуки и от венца безбрачия.
Вот тогда и настанет мой черед, когда все устанут от свободы и от счастливой любви. Все захотят почитать про грибной суп, про вишневую настойку, про рассаду и борщ. А мне и писать ничего не надо будет.
У меня уже все написано. Тогда мужик понесет с базара не милорда глупого, а… Понятно, что до этого времени я не доживу, но все равно. Получается, что я писатель далекого будущего, опередивший свое время. Живу тут среди вас и ничем себя не выдаю, кроме того, что пишу о будущем, о небе в соленых рыжиках и о том, что наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как пирог с клубничным вареньем или как ватрушка с изюмом.