Лоб ее наморщился, черные брови сошлись вместе, глаза посмотрели как-то нехорошо, и малиновые, как вишни, губки сжались, хорошенькое личико сделалось совсем нехорошо. Она отбросила мантилью, ее локтя сверкнули на солнце, и раскрылась красивая шейка.
— Пойдемте, Егор Иваныч, на реку.
— Пойдемте, — согласился Молотов, неохотно оставляя диван.
Они отправились на реку. Пришли.
— Нет, здесь страшно, всякий год тонут; пойдемте вон туда, на горку.
Пришли на горку.
— Нет, опять пойдемте в сад; я устала.
«Что это с нею?» — подумал Молотов.
Когда они пришли и уселись под хмелем, Леночка совсем переменилась: скучная такая, усталая, а в хорошенькие черненькие, как угольки, глазки, опущенные вниз, просто не смотрел бы: так там нехорошо, точно зависть оттуда выглядывает. Брови еще ближе сошлись; нижняя губка выдвинулась вперед. Смотрит Егор Иваныч и недоумевает. Вздохнула Леночка так глубоко, так серьезно. «Боже мои, что же это с нею?.. Ай, как она постарела!» — Молотову стало жаль Леночки.
— Что за перемена с вами, Елена Ильинишна? — спросил он.
— Никакой перемены нет, — отвечала она.
— Бы такая печальная, — говорил Молотов с участием.
— Скучно мне.
— Чего же вам скучно?
— Не знаю, — ответила Леночка.
У ней стали навертываться слезы.
Егор Иваныч не знал, что делать. Ему неловко было видеть девушкины слезы, как-то совестно. Он боялся оскорбить ее нескромными вопросами.
— Отчего же? — спросил он с замешательством.
— Я думаю, оттого, что жизнь моя худая…
Молотов посмотрел с удивлением на эту бойкую, розовую, кисейную девушку.
— И живешь здесь!.. Ну что здесь?.. Особенно зимой… снегом занесет… волки воют… никого нету… одна маменька… Какое это житье?
— Зачем же летом зиму вспоминать, Елена Ильинишна?
— Ах, Егор Иваныч, как иногда невесело бывает!.. Отчего это?
Молотов думал: «Ну, что я скажу?.. Чего ей?.. Право, какая она!»
— Я думаю, оттого, что так я росла… Что я видела? Ничего не видела… Хоть бы брат был у меня хороший… Сестра замужем и уехала…
— Ведь у вас есть брат? — спросил Молотов.
— Бог с ним, с этим братом… Отчего это братья не любят сестер своих? И другие подруги тоже жалуются.
— А вас брат не любил?
— Нет… Мы, бывало, у него не говорим, а дребезжим все… Всегда, бывало, с насмешкой, все назло… Маленькие росли, только и помню, что бил, да ломал все, да ябедничал, а отец был такой угрюмый, строгий, всегда за старших… Что-нибудь сделает худое, да на меня же и нажалуется… Прозвищ всяких надавал… Не мог азбуки выучить без колотушек… Теперь ему же маменька посылает деньги; разве это хорошо?.. Мужчина должен сам деньги доставать, а сестрам где взять?
Леночка помолчала.
— Была одна знакомая, — продолжала она, — стала учить по-французски, так братец же отбил охоту, коверкает нарочно слова, и сестрица тоже хохочет. Ну, вот и житье!.. А строгость какая!.. Всем воля, всем праздник, лишь мы никуда… У папеньки и не заикайся выехать куда-нибудь… и на маменьку прикрикнет… как можно, в самом деле?.. Разве так получают образование?.. Все сама… потихоньку и манерам выучилась, и танцевать, и моду перенимать…
— У вашего отца, я слышал, было большое состояние?
— Давно прожили, я еще маленькая была… Тогда папенька стал богу все молиться… Станет какую-нибудь спасительную книгу читать, наставления делать, а потом бранить нас… просто тоска!.. Что мне богу молиться? Я гулять хотела!.. Чем я хуже других?.. Говорят, Таня Песоцкая и умная, и хорошая, и все, — ничего нет хорошего, а вот одевается хорошо, потому что богата…
«Что же это за Леночка? — размышлял с недоумением Молотов. — Сначала я думал, что она хорошенькая, наивная, бойкая провинциалка, которой ничего не стоит назначить свидание с мужчиной, которое, разумеется, ни к чему не поведет, говорить разную наивную дребедень, играть в прятки, словом: делать тысячу детских шалостей. А теперь? Ее одолевает скука жизни, ей не сойтись с подругами, ей хотелось бы… хоть брата хорошего… Кстати, сколько ей лет?» Молотов не мог определить года Леночки: «восьмнадцать ей или двадцать?»
Между тем Леночка продолжала жаловаться, и всего неожиданнее было, когда она перешла опять к брату и сказала:
— Ведь он хороший был… всем здесь девицам понравился… ловкий какой! Смешил как!.. Только как сестра ни любит брата, он не полюбит сестру.
Леночка замолчала.
— Что вам на это сказать? Не поминайте старого — бог с ним… Можно еще поправить дело…
Леночка взглянула на него при этих словах.
— Читайте, учитесь, — продолжал Молотов и вдруг остановился, вспомнив, что юноши наши всегда предлагают это универсальное лекарство от всех дамских болезней.
— Я неспособная, — отвечала Леночка.
— Это неправда; вы так же способны, как и другие девицы.
— Знаете что, Егор Иваныч, одна цыганка мне предсказала, что я не буду счастлива… Ах, Егор Иваныч, как ее высекли тогда! И из деревни папенька велел выгнать ее. Я тогда еще маленькая была.
— Что ж, вы верите?
— Иногда и правда выходит. Та же цыганка предсказала, что моя сестра будет за офицером, — так и вышло.
— Но ведь ту же цыганку высекли, а она не могла это узнать…
— Да… — протяжно сказала Леночка, — а все же страшно. Зачем бы ей говорить, что вот бог тебе счастья не даст?
— Со злости.
— Ей не на что было сердиться.
— Этого нельзя знать, Елена Ильинишна.
— Ай, какая я странная! — вдруг сказала Леночка. — Зачем это я все говорила?.. Вы, Егор Иваныч, не будете смеяться?
— В ваших словах ничего не было смешного. Вы видели, как я вас слушал.
— Вам как будто удивительно было? Как я — не говорят девицы…
Молотов немного покраснел. Он действительно не без удивления слушал Леночку. Но у Егора Иваныча было много добродушия. Он верил, что человек редко бывает виноват в недостатках своих, что его портят воспитание и другие условия жизни; он давал громадное значение внешним обстоятельствам, верил, что в самой темной душе бывает искра божия, которая, лишь только подует благотворный ветер, может разгореться прекрасным пламенем. «Чужая душа — потемки» — это была одна из любимых его поговорок. Поэтому он не решался осудить Леночку, не думал и смеяться над ней; ее странная откровенность возбуждала его жалость. Может быть, тут действовала и еще какая-нибудь причина. Чего не случается на свете? Кто ж ее знает! Может, ей, и в самом деле, трудно было на душе, напала теска, захотелось высказаться, — вот и явилась неожиданная исповедь. Она, быть может, сама себе бы рассказала, первому воробью стала бы жаловаться, цветку, кусту сирени. Да, бывают в жизни человека редкие моменты, когда возникает в душе жажда откровенности и речей, хотя после часто и стыдно бывает, особенно когда догадаетесь, что вас слушали без сочувствия. «Эк меня разносило! — думается увлекшемуся человеку. — Опять, опять не утерпел!.. Зачем было высказываться до таких подробностей? К чему эти вопли, которые не нормальное же мое состояние? Разве первый раз ощутил я прилив этих чувств? Надобно смотреть на других: все спокойны, не увидишь одушевленного лица — все, как доска, без выражения, не услышишь сильно поднятой ноты в голосе. Мало ли что вчера было больно, нестерпимо, кричать хотелось, а сегодня больно от неумеренного крику». Но напрасно человек заклинает горячее слове и откровенную беседу; когда созреет вопль душевный, радостный или печальный, опять явится откровенность, потому что это закон физиологический и психический, это закон природы. Есть какой-то хмель в откровенности; она одуряет и увлекает; и как рад человек, когда найдет другого человека и когда он, оглядевшись, уверится, что над его мыслью никто не стоит, запрет двери — и тут-то польются речи рекой, и тогда именно можно заговориться до охмеления. Поговорить хоть, если нельзя делать; хоть потихоньку, если нельзя вслух. Кто не испытывал этого блаженства речи?.. Вот и Леночка высказала жалобу, назревшую в душе ее: она не могла не говорить в данную минуту; хотела бы, да не могла. Каковы ее жалобы, то другой вопрос. Молотов не знал, что отвечать на Леночкины слова: «Вы не станете смеяться, Егор Иваныч?» Он чувствовал, что Леночка с болезненным напряжением ожидала ответа, что она боится за свою откровенность, и потому он отвечал с одушевлением:
— Уверяю вас, Елена Ильинишна, что ничего нет смешного в ваших словах… напротив…
— Что напротив?.. Вам жалко было?
Молотов отвернулся в сторону, — так ему неловко было от подобного вопроса. «Неужели же сказать: жалко было?» — думал он. Егор Иваныч ощутил острое чувство, легко понятное для человека, который не любит, когда при нем режут пробку, скрипят дверью или водят гвоздем по стеклу.
— Вы только никому не рассказывайте, — просила Леночка.
— Помилуйте, я это понимаю.
— Вы добрый, Егор Иваныч… право… А я все-таки странная… чудачка… Ну, да ничего… вы никому не скажете.
Потом Леночка попросила у Молотова стихов Пушкина, которые он и обещал прислать ей. И Леночка совсем повеселела. Они отправились домой. Егор Иваныч думал, что давно пора. Он боялся, чтобы не обратили внимания на их долгое отсутствие. Но Обросимов с дочерью пошли прогуляться по деревне и не позвали молодых людей; мать же Леночки и не подумала о них. У нас на долю иных девушек выпадает удивительно широкая свобода — что хотят, делают. У иных очень умны матери, а у иных очень глупы. Мать Леночки была забита мужем, приучена к подчинению чужой воле, и когда Леночка стала подрастать, Аграфена Митревна подпала ее влиянию.
Так и завязывались отношения между молодыми людьми. Впрочем, они еще не определились, хотя и можно заметить, что Молотов был более страдательным лицом. Что это значит? Бесхарактерность его? Он всему как-то странно подчиняется. Вот и Леночка — во всем указывала дорогу. Она первая написала письмо, первая руку пожала, первая пустилась в откровенности и едва не слезы, да и во всем она как-то умела указать череду. Она била его цветами, едва на обняла, когда отыскала в кусту, кричала ему «пора» и его заставляла кричать «пора». Какой-то узелок завязывался в их отношениях. Характер Леночки несколько определился, а Молотов до сих пор стоит какой-то молчаливой фигурой. Мы до сих пор видели только, как он работает. Чем-то он скажется?