Распоряжалась в доме Леонтьева чистенькая старушка родом с реки Свири. Он звал ее «нянюшкой» и подсмеивался над ней. А старушка очень его почитала, хотя и жаловалась Анфисе, что Леонтьев «не хочет входить в свои лета́».
– Так вот весь свой век, – горестно говорила старушка, – чемодан то укладывает, то раскладывает. Ездит и ездит, бог с ним совсем! А теперь, к примеру, рассказывает, что служил в лесу объездчиком. Уж и не знаю – верить ай нет?
– Правда, служил, – подтвердила Анфиса. – Я там была, знаю.
– И к чему это мученье! Мало ему книги писать, так нет, во все надо соваться. А человеку уже шестой десяток.
На следующий день Коля с Анфисой и Леонтьевым пошли к Багалею.
Петр Максимович внимательно посмотрел на Анфису и сказал, что после знакомства с ней он прощает Коле некоторые ошибки в вычислениях площади поверхности хвои. Анфиса не совсем поняла, о чем говорит Петр Максимович, но смутилась.
Петр Максимович показал, конечно, все свои редкости и был весьма доволен восхищением Леонтьева. Узнав, что тот служил объездчиком, он очень это одобрил и тут же завел разговор о том, что писатели зачастую делают совсем не то, что нужно, слишком возятся с психологией и пренебрегают другими удивительными явлениями жизни.
– Ведь психология, по существу, мало меняется, – говорил он, сердясь. – Любовь, ревность и все прочее повторяется из века в век. Получается рутина.
Леонтьев усмехнулся.
– Вы не согласны? – запальчиво спросил Петр Максимович.
– Конечно, нет. Психика людей меняется очень заметно. Но это ничуть не опровергает ваших слов о новых темах в литературе. О чем, по-вашему, следовало бы писать? Ну, хотя бы в том деле, которым занимаетесь вы.
– Да тысячи тем! Для всего. Для рассказов, повестей, романов. Даже для сказок.
– Вот не думал! – нарочно, чтобы подзадорить Петра Максимовича, сказал Леонтьев.
– Именно для сказок. Вы знаете, когда мы, лесоводы, сажаем сосновые леса, то кто для нас собирает самые отборные сосновые шишки, лучшие семена? Белки! Мы просто отыскиваем склады шишек, припрятанные белками на зиму, и отбираем их. Грабим, конечно, зверьков. Но зато есть полная уверенность, что лучших семян вы нигде не найдете.
Леонтьев так увлекся разговором с Петром Максимовичем, что засиделся до полуночи. По дороге домой он сказал Анфисе, что обязательно будет писать книгу о лесах и что перед этой темой «надо снимать шапку».
Перед отъездом из Ленинграда Анфиса поехала с Колей в Пушкин.
Коля хотел показать Анфисе тамошние парки.
День был прохладный, уже осенний – «вполсвета». Солнце не давало полного сияния. Тени на земле лежали неясные, размытые.
Приглушенное освещение накладывало на все сероватую дымку. Почему-то эта дымка, и увядающие сады, и побледневшее небо вызывали ощущение легкой печали.
Это чувство преследовало Колю и Анфису весь день, до тех пор, когда заходящее солнце наполнило сады золотым блеском. Сонная гладь прудов отразила этот блеск, придав ему вечернее неколебимое спокойствие.
До этого Коля с Анфисой долго сидели перед памятником юному Пушкину.
Анфиса облокотилась на скамью и, задумавшись, смотрела на поэта. А Пушкин, тоже опираясь на тонкую бронзовую руку, смотрел на Анфису, как бы обдумывая легкий мадригал в честь этой девушки, пришедшей его навестить.
К вечеру на фигуру Пушкина тоже лег закатный свет. Юношеский порыв его легкого тела говорил о мечтательной и шутливой молодости.
Казалось, что Пушкин вот-вот спрыгнет на землю, подойдет к Анфисе и Коле, сядет с ними рядом и заговорит о садах, Лицее, поэзии.
Весь этот день Анфиса чувствовала необыкновенное волнение.
Она спрашивала себя: что же это такое, почему она так волнуется, почему боится вечера, когда придется проститься с этими садами?
Она никак не могла определить свое состояние и знала только одно: что этот бронзовый Пушкин, и полукруглый фасад Лицея, и Камеронова галерея, меркнущая в багрянце листвы, и могучие стволы лип, к которым хотелось прижаться щекой, как прижимаются к лицу родного человека, и блеск воды, и сумерки, и первое простодушное мерцание звезд – все это связано чем-то общим, единым, и если исчезнет одно из этих явлений, то померкнет и все остальное.
Так, ощущая все это, но не находя своим ощущениям названия, она всем существом переживала совершенную гармонию окружающего.
Пришла ночь, но Анфиса и Коля не хотели уходить. Они еще долго прощались с парком, прошли несколько раз по глухим аллеям и мостикам над прудами.
Сады стояли как бы в оцепенении. Ночная их тишина хранила в своей глубине шуршание листа, слетающего на траву с вершины дерева, всплеск крытого фонтана, вздох спящей птицы, беззвучное течение знакомых строк, которое слышишь ты один: «Сады прекрасные, под сумрак ваш священный вхожу с поникшею главой…»*
Где-то очень высоко еще угадывался последний – густой и лиловый – блеск небосклона. Но тьма уже завладевала садами окончательно и полновластно.
И в этой темноте остался наконец один только звук – звон воды, льющейся из разбитого кувшина бронзовой девушки.
Встреча с читателем
Зима прошла в трудах, в работе над книгой, а в июне Леонтьев решил снова поехать в лесничество, к Баулину.
Не было, пожалуй, такой области в стране – от Уссурийского края до Одессы и от Баренцева моря до Самарканда, – где бы Леонтьев не побывал за свою жизнь. Но лучшего места, чем заповедный лес и свой девятый кордон, он не встречал. Там все было ему мило, все успокаивало, все казалось таким родным, как материнский дом, когда мы возвращаемся в него уже взрослыми и искушенными жизнью.
У Леонтьева была обычная человеческая слабость – затягивать приближение того, что доставляло ему счастье. Ожидание хорошего всегда волновало его и уже само по себе давало ему радость. И на этот раз он скрывал от себя, что самую большую радость испытывал от ожидания встречи с Марией Трофимовной.
Поэтому он поехал в лесничество не по железной дороге – через Москву, а на пароходе – через Свирь, Мариинскую систему и Череповец.
В дорогу он взял несколько книг, которые мог читать и перечитывать бесконечно: письма Чехова и описание растительности Советского Союза. Эту последнюю книгу написал молодой талантливый ученый Кожевников. Леонтьев читал ее с таким же интересом, как мальчишки читают романы путешествий и приключений.
За Вытегрой пошли по берегам леса и переменились пассажиры. Исчезли последние горожане. Пароходом завладели лесные люди: заготовители живицы, лесорубы, охотники, медвежатники, землемеры. На палубе заговорили о подсочке*, скипидаре, выволочке леса – трелевке, о том, что нынче рано зацвела сосна, о мелкослойности древесины, борьбе с майским хрущом, подгрызающим корни молодых сосен, и о прочих не менее интересных вещах.
В Белозерск пароход пришел утром. Над Белым озером лежал туман. Вся палуба и пристанские сооружения были покрыты обильной росой. Роса эта не высыхала, хотя солнце уже поднялось высоко.
В Белозерске стояли долго. Леонтьев пошел побродить по городу. Он дошел до самой окраины, где за последним бревенчатым домом начинался кочкарник, поросший березками, сел на лавочку у ворот, закурил. Тотчас из дома вышел мальчик лет четырнадцати, белобрысый, без шапки, застенчиво одернул ситцевую рубаху, поздоровался с Леонтьевым и, искоса на него поглядывая, начал чинить развалившийся мостик через придорожную канаву, отдирать лезвием топора прогнившие доски.
– Учишься? – спросил Леонтьев.
– В шестом классе, – ответил мальчик, не оглядываясь.
– Много читаешь?
– Да как придется. Я летом больше читаю. Зимой некогда.
– А кого же ты из писателей любишь?
– Я всяких люблю. – Мальчик отложил топор и, улыбаясь, посмотрел на Леонтьева. – Пржевальского люблю. И Льва Толстого. И еще люблю французского писателя Гюго.
– А из теперешних?
– Горького, – ответил мальчик, – и Леонтьева.
– Кого?
– Леонтьева. Вы разве его не читали? Он про охоту пишет и про всякие наши области. Я как его книгу прочту, так мне сразу хочется сесть на пароход да и поехать подальше. А вы не ленинградец?
– Да, – ответил Леонтьев, – ленинградец. Но что-то не слыхал я про такого писателя – Леонтьева.
– А я вам сейчас покажу, – сказал мальчик и убежал в дом.
«Вот так случай! – сказал Леонтьев про себя и засмеялся. – Встреча с читателем!»
Леонтьев часто встречался с читателями, но эта встреча с мальчиком особенно его обрадовала и растрогала.
Мальчик вынес Леонтьеву зачитанную, пухлую его книгу, изданную давным-давно в Ленинграде.
– Прочтите непременно, – сказал он. – У нас все его читают. Даже бабушка, а ей семьдесят лет. Она у нас бывшая учительница. Ходить ей уже трудно. Она весь день сидит в саду и читает… Вы в Белозерске живете?
– Нет. Я проездом. С парохода.
– Жалко, – сказал мальчик. – А то бы я вам дал прочитать эту книгу. Здо́рово написано про растения. Мы ее в школе вслух читали с Петром Игнатьевичем и решили насадить школьный сад.
– И что же, насадили? – тихо спросил Леонтьев.
– А как же! И всю улицу засадили. Вон, смотрите! Березками. Карнауховские мальчишки две березы сломали. Футбольным мячом. Ну мы их и поколотили! Всем классом. Теперь они только на выгоне и играют.
Леонтьев посмотрел вдоль улицы. Молодые березки шелестели блестящей листвой, бросали легкую тень на деревянные тротуары. Леонтьев почувствовал теплый запах березовой коры.
Что-то сжалось у него в груди, он вздохнул, встал, протянул мальчику руку:
– Ну, спасибо! Мне надо идти. Живи хорошо.
Он пошел на пристань и так был взволнован этой встречей, что ничего по дороге не замечал. «Вот и награда, – думал он. – Лучшей мне, пожалуй, и не нужно».
Он был счастлив этой встречей и потому с недоумением остановился, увидев, как из маленького чистого дома с неизменной геранью на окнах выбежала плачущая молодая женщина с растрепанными волосами и, запахивая на груди кофту, начала стучать в дверь соседнего, такого же маленького дома. Она стучала неистово, всхлипывала и не вытирала слёз – они катились по ее щекам, падали на красную кофту и оставляли там темные пятна.