Мещерская сторона — страница 52 из 58

Однажды я заехал очень далеко, в незнакомые и живописные места. По левому берегу тянулся лес, по правому – заросли лозы, переплетенные густой сеткой ежевики.

День был жаркий. В небе стояли белые громады кучевых облаков. Казалось, что облака не двигались, и, только долго вглядываясь в них, я начинал замечать, что они медленно меняли свои очертания и как бы разрастались в вышину. Их ослепительные и твердые вершины уходили всё выше к зениту. Временами от этих нарастающих облаков долетал глухой и протяжный звук – не то очень далекий и медленный гром, не то это проходил где-то на страшной высоте реактивный самолет.

На реке надо всегда прислушиваться ко всяческим звукам. А тут еще лето было грозовое. Грозы налетали как-то исподтишка, внезапно, предательски скрываясь за высокими речными крутоярами и поворотами берегов.

В знойные дни над далью стояло марево. Небо было затянуто мглой – сизой и настолько плотной, что через нее не просвечивали черные клубы грозовых туч и характерные облачные валы с рваными желтыми космами, спускавшимися до самой земли.

По этой причине опытные рыболовы, стоя где-нибудь на якоре, «на камне», под берегом, не очень доверяли своему зрению, а старались еще и прислушиваться.

Старый бакенщик со странным прозвищем «Бакена́ покрали» всегда говорил, что слух работает вернее, чем глаз. Старик уже собирался выйти «на пензию», жаловался, что зрение у него ослабло. «Надо думать, – говорил он, – от солнечной ряби на воде. Весь день глядишь на реку по характеру своей службы, а глаза не казенные. Вот в них и начинают шнырить черные мухи».

Я упомянул прозвище бакенщика, звали его по-настоящему Захаром Шашкиным. Следует, конечно, объяснить происхождение прозвища.

Лет десять назад случился с Захаром Шашкиным грех: напился он по случаю свадьбы сына, как говорят, «до восторга» и в таком состоянии поехал в сумерки зажигать бакены. Было их на участке у Шашкина всего семь: три белых и четыре красных. А в сторожке еще допивали, догуливали гости – дружки и родичи из соседней деревни, тоже люди все речные, приехавшие на праздник на собственных лодках.

Уехал Захар, а через каких-нибудь пять минут видят гости, что он возвращается, что-то кричит и лица на нем нет. Гости выскочили на крылечко и слышат, что кричит Захар непонятные и страшные слова:

– Бакена́ покрали! Нет бакено́в!

Кричит, а сам плачет и утирает лицо своей серой кепкой. Гости, конечно, все – в лодки и полным ходом к бакенам. Ведь это, знаете, какое дело, если бакены, положим, покрали или они не горят. Это – государственное преступление. Понятно, что началась паника, крик, шум, но никому в голову не приходит, что на кой ляд нужны вору те бакены.

Все, в общем, обошлось. Бакены оказались на месте. Их Шашкин спьяну просто не заметил. В сумерки тень режет реку надвое, и, бывает, бакен так в той тени прячется, что никак его не увидишь.

А Шашкин с тех пор начал жаловаться своим людям на ослабление глаз, жаловаться осторожно, чтобы не дошло до начальства.

Я стоял на якоре у самого лозняка, когда мимо меня торопливо проехал Шашкин и крикнул:

– Гроза заходит. С ветром. Приставайте к лесному берегу, вон – за мыском. Там изба стоит в лесу. Я тоже там укроюсь.

– Чья изба? – спросил я. – До тех пор я что-то ее не замечал.

– Святослава Рихтера*, музыканта. А вы разве не знали? Московский музыкант. Жена у него певица*. Только фамилию ее не выговорю, трудная в обращении фамилия.

Я не знал об этом, да и не мог предполагать, что в такой безлюдной глуши поселился наш известный пианист. Снялся с якоря и поехал следом за Шашкиным. Забыл сказать, что уже несколько лет, как всем бакенщикам выдали казенные моторы для лодок. Сильные моторы, так что Шашкин меня опередил. Да я за ним и не гнался.

Я пристал вслед за Шашкиным к дощатому маленькому причалу. Он кругом зарос розовыми и высокими цветами иван-чая, и потому я его раньше не замечал.

За причалом стоял по крутому песчаному берегу густой смешанный лес, но никакой избы не было видно.

Вслед за Шашкиным я поднялся по косогору и тогда только увидел в зарослях совершенно скрытую ими маленькую избу. Она была заколочена, а на крытом крылечке висело на перильцах мохнатое полотенце.

– Еще, знать, не приехал наш музыкант, – сказал Шашкин. – Инструмент с собой привезет. Избушка, можно сказать, на курьих ножках, а на дверь поглядите – какая широкая. Чтобы инструмент можно было внести.

Шашкин потрогал полотенце.

– Забыли, знать, с осени. Ишь как его выбелило дождем да солнцем – красота. Да нешто вы не знали, что у нас здесь музыкант живет? Душа-человек! Однако не любил, чтобы ему мешали играть. Здесь, за лесом, деревня наша. Километров до нее пять, не больше. Наши деревенские – народ понятливый и уважительный. И музыку любят. Близко к избе не подходят, а ежели и придут послушать музыку, так или в кустах хоронятся, или слушают с реки. Бывает, устанут с колхозной работы, повечеряют дома и сюда пробираются: охота послушать. Я этого, скажу вам грубо, не понимал. Чего в ней, в той музыке? Ну, гармонь, конечно, дело привычное. А то – рояль! Сроду я его не слыхал. Только по радио, а оно у нас хрипучее. Да! А все об этом рояле говорят с уважением. Значит, есть в нем какая-то сердцевина. Зря народ не будет из-за музыки беспокоиться, как наша молодежь, скажем, беспокоится. Ведь до чего дошло! Каждый день караулят, особенно девушки, когда он заиграет. И еще потом, понимаете, спорят между собой, чего он играл. Одна говорит – то-то, а другая – то-то!

Так вот слушайте, как я до понимания музыки дошел. Просто, скажу, по счастливому случаю. Как-то ночью поехал я верши* проверить. Ночь была июньская, как сейчас, довольно светлая, и заря никак не желала погаснуть, а все тлела себе тихонько по-над землей. Лес за поворотом открылся на горе, этот самый лес. Он густой, липы в нем много, редчайший, можно сказать, лес – весь стоит в темноте, в росе, в тишине. Я, значит, весла бросил, закурил. Лодка у меня сама по течению плывет. И вдруг, поверите ли, вздрогнул я весь, будто меня обожгло, – из леса, из той темноты и тишины, зазвенели будто сотни колокольчиков. Таким, знаете, легким переливом, а потом рассыпались по лесу, будто голубиная стая по грозовой туче. И запел лес так-то громко, будто человек, что вертается с далекой стороны и дает, значит, знать незнамо кому, может жене иль невесте-красавице, что подходит до родного дому. Хлынуло на меня, понимаешь, мыслями, а тут еще кажется, что весь лес, и вода в Оке до самого дна, и небо, и все листья – все поет, все тебя берет за сердце и уводит незнамо куда. Стыдно сказать, вам одному признаюсь: заплакал я, всю жизнь вспомнил, что в ней было и плохого, и хорошего. И от тех слёз вроде растаял лед на сердце. А то я его, почитай, все свое существование на груди у себя носил, чувствовал. С тех пор, как музыкант приезжает, почитай, каждый день сюда приволакиваюсь, жду. Вот какие дела! И охота мне съездить хоть разок в Москву, послушать тамошнюю музыку. Кто был в Москве, говорят, что здесь один инструмент, а там целый симпатический оркестр, инструментов десять, а то и все двадцать. Душа не может выдержать той музыки.

Шашкин помолчал, смущенно потер лоб, потом взглянул на небо.

– Вроде стороной проходит. Я, пожалуй, поеду. А вы как располагаете?

– Я, пожалуй, останусь…

Шашкин уехал. Я вышел к берегу, прикинул, куда идет гроза, и увидел, что она идет прямо на лес и избу Рихтера. Шашкин уже исчез за поворотом.

Надо было переждать грозу. Я вернулся к избе, сел на терраске на пол, прислонился спиной к заколоченной двери и приготовился остаться с глазу на глаз с грозой. И подумал, что все к лучшему. Если бы Шашкин остался, то неизбежно начались бы разговоры, и я ничего бы толком не увидел. А мне хотелось проследить весь ход грозы от самого начала до конца, не пропуская ни одной перемены.

И гроза, как говорят мальчишки, «выдала» мне весь свой блеск и всю красоту.

Потемнело. Низко, с тревожными криками пронеслись в глубь леса испуганные птицы. Внезапная молния судорожно передернула небо, и я увидел над Окой тот дымный облачный вал, что всегда медленно катится впереди сильной грозы.

Потом еще потемнело, и так сильно, что ногти у меня на загорелых руках показались ослепительно белыми, как это бывает ночью.

Небо дохнуло резким холодом мирового пространства. И издалека, все приближаясь, как бы все пригибая на своем пути, начал катиться медленный и важный гром. Он сильно встряхивал землю.

Вихри туч опустились к земле, как темные свитки, и вдруг случилось чудо – солнечный луч прорвался сквозь тучи, косо упал на леса, и тотчас хлынул торопливый, подстегнутый громами, тоже косой и широкий ливень.

Он гудел, веселился, колотил с размаху по листьям и цветам, набирал скорость, стараясь перегнать самого себя. Лес сверкал и дымился от счастья.

После грозы я вычерпал лодку и поехал домой. Вечерело. И вдруг в сыроватой после дождя прохладе я почувствовал, как несется волнами вдоль реки удивительный, опьяняющий запах цветущих лип. Как будто где-то рядом зацвели на сотни километров липовые парки и леса.

В этом запахе была свежесть ночи, запах холодных девичьих рук, целомудрие и нежность.

И я понял внезапно, как понял Шишкин музыку, как мила наша земля и как мало у нас слов, чтобы выразить ее прелесть.

1960



Наедине с осенью



Осень в этом году стояла – вся напролёт – сухая и теплая. Березовые рощи долго не желтели. Долго не увядала трава. Только голубеющая дымка (ее зовут в народе мга) затягивала плёсы на Оке и отдаленные леса.

Мга то сгущалась, то бледнела. Тогда сквозь нее проступали, как через матовое стекло, туманные видения вековых ракит на берегах, увядшие пажити и полосы изумрудных озимей.

Я плыл на лодке вниз по реке и вдруг услышал, как в небе кто-то начал осторожно переливать воду из звонкого стеклянного сосуда в другой такой же сосуд. Вода булькала, позванивала, журчала. Звуки эти заполняли все пространство между рекой и небосводом. Это курлыкали журавли.