– Свободы и равенства одновременно не бывает, – заупрямился старик. – Чтобы все оказались равны, многих приходится укоротить на голову.
Александр перебрал в уме благие достижения революции. Передача помещичьих земель крестьянам и раздел имущества «врагов народа» среди бедняков вряд ли убедили бы косного помещика из Старицкого уезда.
– Метрическая система, Василь Евсеич, огромные преимущества перед прежними аршинами и верстами имеет!
– Эх, предупреждал я Лизоньку: жития святых дитю на ночь читай, а не Плутарха этого! Не были бы ему сегодня какие-то километры поганые дороже обычаев отцовских и законов Божеских! Ты, Саня, можешь, конечно, упиваться этой метрической глупостью, а мне сподручней было, когда в сутках не по десять, а по двадцать четыре часа насчитывалось. – Василий Евсеевич расстроенно оглядел комнату: – И как теперь строить будут, ежели в прямых углах по сто градусов велено делать?
– Ну хоть старые углы разрешено пока не менять, и то послабление, – утешил старика Александр. – Зато всеобщее обучение ввели, дядя. Механизмы всякие придумали, телеграф, воздушный шар…
– А толку-то что, коли пользуются одной только гильотиной?! Слава богу, у нас уложенная комиссия государыне посоветовала следовать народной мудрости, предками нам данной, и оставить все как есть. Нельзя законами менять то, что надлежит менять обычаями. А ты, Саня, от этих протеже Давида и Дантона подальше держись.
Александр меж тем набрался отваги и твердо заявил:
– Кстати, Василь Евсеич, мне теплый плащ необходим. Околеваю без него.
Дядюшка от расстройства даже не сразу нашелся что сказать. С трудом из себя выдавил:
– Это что же, с бухты-барахты последние деньги на твой плащ выкинем?
– А что делать? Мороз же.
– А не скачи по зимнему городу мартовским зайцем, вот и не околеешь.
– А за хлебом в очередях кто стоять будет?
– А шапка бобровая, которую я тебе дал, ее ты куда подевал? На холоде-то самое главное – чтоб голова в тепле. Посеял?! А теперь еще и плащ выпрашиваешь! – Василий Евсеевич даже от стола отодвинулся: какой уж тут аппетит! – Да нам вообще здесь больше нечего делать. Домой пора. Выхлопочем паспорт – и восвояси наконец.
Как восвояси? Дядюшке, похоже, нет никакого дела до исторических свершений и чужих судеб! Он, конечно, преданный слуга императрицы и человек долга, но при этом равнодушный сибарит и ленивый барин. Попытался исполнить наказ государыни, не преуспел, неудачей не шибко огорчился и теперь рвался в свое Рогачёво, как лягушка в родное болото. Но Александр лишь теперь понял, какова предназначенная ему судьбой роль во французской революции: остановить террор. Сделать это мог только революционер калибра Дантона, но кто-то должен был сподвигнуть устранившегося трибуна на опасное и решительное противостояние.
– Во что бы то ни стало надо найти доступ к Дантону!
Тут даже дядюшка согласился:
– Вот это дело говоришь! Он ведь до недавнего министром внутренних дел был, мог бы нам посодействовать. А то ведь никакими силами из этой юдоли свободы не вырвешься.
Генрик Кристензен, секретарь датского посольства, намеревавшийся выдать поддельные датские паспорта королеве и обоим Ворне в качестве ее спутников, после арестов Мишониса и прочих заговорщиков струхнул и внезапно покинул Париж. В датском посольстве не осталось никого, кто бы знал Ворне и согласился бы помочь двум русским вернуться на родину. С начала сентября все иностранцы во Франции подлежали аресту, а собственных граждан, осчастливленных свободой, равенством и братством якобинского розлива, республика из своих пределов выпускала крайне неохотно.
– Дядя, Дантон – опасный человек. Вы, я надеюсь, не намереваетесь стращать его каким-то гвардейцем и размокшим списком?
– Стращать не буду, Дантон не из пугливых. Но он самый подходящий для наших нужд: всесильный, деньги любит и плевал на идиотов с одним либерте-эгалите-фратерните в башке. А то ведь всех чиновников эта революция испортила, все этой гильотиной так запуганы, что даже брать боятся.
– Через мадам Турдонне можно найти этого гвардейца, а через него уже и к Дантону подкатиться…
– Хочешь, чтобы мы как Рюшамбо кончили? К соседкам не суйся. Но из Парижа надо вырваться. В любой день могут на плаху потащить, а главное, мне без прислуги – чистая мука. Я, Сашенька, тебя вельми люблю, и военный ты наверняка прекрасный, и революсьонэр самый что ни на есть гуманный, но как камердинера я бы тебя каждый день на конюшне порол.
Александр не спорил. Он и впрямь не справлялся с щедро возложенными на него Василием Евсеевичем должностями дворецкого, лакея, посыльного, повара, горничной, судомойки, швеи, привратника, чтеца, шута и цирюльника.
А дядюшка за табакеркой потянулся, размечтался:
– Если с паспортом волынить не будут, Светлую Пасху в Санкт-Петербурге встретим, заутреню в Князь-Владимирском отстоим. Отчитаюсь перед матушкой нашей добросклонной, повинюсь – и в родные пенаты. Ох, Сашенька, как же я по соленьям и вареньям Авдотьюшки-то стосковался! И по мыльне, по «Санкт-Петербургским ведомостям», по библиотеке своей! А по псовой охоте так еще больше! Тут ведь как язычник какой живу, даже иконы не имею! – Дядюшка отмерил понюшку, вдохнул ее, оглушительно чихнул, потряс головой и добавил: – А ты прямиком к Машеньке. Вот девица – и красавица, и скромница, не чета тутошним бесстыдницам.
– Дядя, я эту Машу даже не знаю!
– Знаешь! – Василий Евсеевич аж рукой по столу в сердцах хлопнул. – Чего о ней не знать можно? Родители – мои соседи и друзья, сама тихая, домашняя барышня. Это о мадемуазель Бланшар мы ничегошеньки не знаем и только ужасаемся, какие вокруг нее с теткой страшные дела творятся. А о Машеньке Архиповой все известно, каждый день ее жизни на ладони! На нее еще никто не грешил, что она на пекаря донесла. И руку на отсечение даю: Машенька Архипова в ростовщиков не палила! Девица – чистая радость для всех. В церковном хоре так поет, что с вечерни на утреню остаться хочется. А какие вишневые пироги печет! С руками отъесть можно.
– Я вишню не люблю, – взбрыкнул Александр, чувствуя, как брачная узда неотвратимо захлестывает его свободолюбивую шею.
– Вишню он, видите ли, не любит! Зато простоволосых и наглых девиц, от которых тридцать три несчастья, он любит. Напополам с мазилкой Давидом готов их любить, прости господи.
XVI
В КВАРТИРЕ БЫЛО холодно и сумрачно. Габриэль зажгла сальную свечу, скинула облысевший тулупчик, раздобытый Жанеттой на блошином рынке. В сундуке хранился добротный, подбитый соболем плащ, но выходить в нем на улицы Парижа было все равно что маршировать под знаменем с бурбонскими лилиями. Развесила мокрую шаль на протянутой через кухню веревке. Прихожую заполнил густой запах сырой шерсти.
Огонь на кухне Жанетта разводила только для стряпни, а камин с прошлой зимы не топили. Дрова ценились на вес золота, и даже угли жалели на обогрев. Поэтому дамы кутались в шали и не снимали митенки.
Франсуаза кулем плюхнулась на стул. Это она так после казни королевы изменилась. Прежде даже в самых отчаянных обстоятельствах трепыхалась, как дикая птица в клетке, постоянно билась о новые запреты и ограничения, неустанно пыталась высвободиться, придумывала, как обойти препятствия, как спастись, как выжить. Следила за каждым событием, любое действие властей комментировала остроумно и зло, словно ее насмешка лишала якобинские декреты действенной силы. А этой зимой до газет не дотрагивалась, на улицу выходить отказывалась, ничем не интересовалась, целыми днями лишь сидела у окна и разглядывала серое небо с голыми ветвями каштанов, вертя в пальцах единственное сохранившееся колечко, которым когда-то обручилась с виконтом де Турдонне. Шаловливая, энергичная, юная душа Франсуазы покинула тело, и тетка стала ко всему равнодушной.
Габриэль ее жалела, но еще больше злилась. Так воспринял бы лейтенант бегство генерала посреди долгой и изматывающей кампании. Вся забота теперь легла на нее. Никто не указывал ей, никто о ней не беспокоился. Нацепи племянница фригийский колпак, Франсуаза не заметила бы. От внезапной независимости и ответственности Габриэль сделалась жестче и сильнее. Юбки ее стали короче, шаг – шире, локти – острее, а взгляд – холоднее. Теперь, когда гражданки-патриотки на улице кричали «Хлеба и мыла!», гражданка Бланшар кричала громче прочих. И когда из бакалейной лавки выкатили бочки с сахаром и принялись самовольно отвешивать сахар по справедливой цене – двадцать два су за фунт, Габриэль отвоевала и сахар, и кофе, и мыло. Скоро воспитанница монастыря Святой Троицы начнет драться с прачками за рыбу на рынке.
На плите осталось немного мучного супа с салом. Габриэль разлила его по тарелкам. Молодого Ворне угрозы Планелихи, кажется, только позабавили. Что он подумал, когда услышал про Жака-Луи Давида? Неважно. Не настолько она дорожит своей репутацией, чтобы ради нее лишиться крыши над головой. Бригитта, услышав о покровительстве Давида, струхнула, а с Ворне этих никакого толку. Сами-то они кто такие? В лучшем случае спекулянты и перекупщики, а в худшем – шпионы и провокаторы. Старикан Ворне похоронил последнюю их возможность вырваться из Франции, выдав заговор Франсуазы.
После ужина убрали со стола посуду и разложили на нем огромный ворох принесенной Жанеттой одежды, нуждавшейся в перешиве и починке. Габриэль распарывала старые швы крохотными изящными ножницами, предназначенными снимать дорогое золотое шитье с прошлогодних нарядов, а Франсуаза молча и безучастно сшивала изношенное тряпье аккуратными мелкими стежками. На ее фарфоровом наперстке танцевали галантные кавалеры и очаровательные дамы. Они были созданы помогать в изящном рукоделии, но даже для них наступили плохие времена: теперь им приходилось нырять в чужие, слежавшиеся, дурно пахнущие лохмотья. Наконец остался только перекрашенный бархатный фрак и линялое платье из саржи.
Франсуаза повертела ткань, склонила голову – Только если сузить юбку. Тогда, может, хватит ткани, чтобы поменять рукава.