анных земными пороками. При этом достойными толковать волю народа и проводить диктатуру свободы оказывались всего трое: сам Максимилиан, заявивший, что он и есть народ, парализованный Кутон и бесчувственный красавец Сен-Жюст. Отныне будет уничтожен любой, кто покажется этим ангелам смерти недостаточно преданным, недостаточно добродетельным и недостаточно патриотичным.
А многие, слишком многие из присутствующих были замараны собственными пороками, дружбой с казненными или прежними столкновениями с триумвиратом. Таких Александр предупреждал, что после принятия последнего прериальского декрета Кутона их казнь – дело ближайшего будущего. Избранники нации задумывались. Они не вступились за Демулена и Дантона, но сейчас настал их черед, а это уже совсем, совсем другое дело. Гражданин Ворне бесстрашно предлагал план единого возможного спасения.
Скоро Конвент стал походить на развороченный медведем пчелиный улей. И все же заставить членов ассамблеи открыто восстать против триумвирата комитетчиков Александр не сумел. Разумеется, депутаты были напуганы и ошарашены. Даже те, кого давно прозвали болотом, сообразили, что настала пора бороться за собственную жизнь. Некоторые члены Комитета общественной безопасности так и не простили триумвирату расправы над эбертистами и отстранения их комитета от власти. Но открыто выступить против системы террора не решался никто. Террор давно служил революции щитом и мечом, как же без него? Только страх перед мадам Гильотиной держал в повиновении голодный народ, развращенный уличными восстаниями, взятием Бастилии, революционным произволом, гегемонией санкюлотов и самовольными расправами.
Но самих-то себя, вождей революции, необходимо обезопасить! К середине дня представители Уазы и Дуэ набрались духа и предложили, чтобы членов Конвента, в отличие от простых смертных, мог осудить только весь Конвент. Остальные присутствующие спасительную поправку к прериальскому закону единодушно приняли, выдохнули и с облегчением перешли к торжественному зачитыванию накопившихся петиций, требовавших ужесточения режима. Депутаты не решались остановить тигра террора, они лишь старались не сверзиться с его загривка во время этой бешеной скачки.
БЫЛ ПОЗДНИЙ ВЕЧЕР, когда Александр возвращался домой. Левое веко дергалось, губы были искусаны в кровь, сознание туманилось от усталости и голода. Камни мостовых, стены, даже набережные отдавали набранный за день жар. Париж по-летнему пах мочой, грязной водой Сены и гнилыми отбросами. Воронин так и не добился задуманного. Он уже сам не знал, ради чего, ради кого старался в первую очередь. Войти в историю геройским поступком? Спасти себя? Францию? Габриэль Бланшар? Едва позволил себе думать о ней, сразу представил ее привязанной к доске, под лезвием. На лбу выступил холодный пот, и сердце заколотилось отчаяннее барабанов гильотины. Да, прежде всего – спасти ее.
С тех пор как аббат Керавенан признался, что никакого ордена Святого Людовика он соседкам не передавал, вновь вернулся ужасный вопрос: откуда появились у Габриэль вещицы из ломбарда, если Шевроль даже стрелять не умел? Нежной и слабой мадемуазель Бланшар упорства и жесткости не занимать. Доведенная до отчаяния, она могла оказаться способной на все.
Но любые улики меркли перед кошмаром, в котором доска с привязанной девушкой опускалась под лезвие национальной бритвы. Он должен спасти ее любой ценой, и для этого остался один-единственный способ – сокрушить террор.
XXVII
В ПЕРЕПОЛНЕННОМ ЗАЛЕ женской тюрьмы Ла-Форс Габриэль отвоевала себе отличное место у стены. Далеко от окон, на грязном склизком каменном полу, в самом душном, невыносимо воняющем мочой углу, зато вместе с Франсуазой, и можно прислониться к стене. Многим и этого не доставалось.
Обе разрыдались, увидев друг дружку. Виконтесса де Турдонне, блистательная придворная дама, кокетка, уверенная в собственной притягательности, жизнь которой заполнял и украшал флирт с остроумными и галантными кавалерами, превратилась в чучело. Прежнее изящество дошло до истощения, кудрявые, пышные волосы сбились в колтун, одежда изодралась в лохмотья. Лишь голос остался прежним, но даже из него исчезли ирония и неотразимый задор.
– Как ты сюда попала?
– Меня арестовали вчера вечером, я с урока музыки возвращалась. У жандармов уже было мое имя. Меня сразу сюда приволокли, не позволили даже домой за шалью зайти.
– Ты знаешь, кто донес на тебя?
– Конечно. Бригитта Планель.
– Или этот Шевроль.
– Нет. Шевроль не стал бы. Он надеялся, что мы сегодня поженимся.
Франсуаза вздрогнула:
– Неужели до этого дошло?
– У меня не было выхода. Я пообещала ему выйти за него, если он избавит меня от Планелихи. Гражданским браком, тетя, без венчания.
– Как это – «избавит»?
Габриэль даже взгляда не опустила:
– Как угодно, но раз и навсегда. Если ты думаешь, что меня из-за нее терзала бы совесть, то ты ошибаешься. Проклятая баба изводила меня месяцами, а тут нашла новых жильцов и собиралась донести на меня.
– А он ее… он избавился от нее?
– Откуда я знаю? Может, и избавился, но что теперь толку, если мерзкая ведьма опередила нас и меня все равно арестовали?
– Боже, какой ужас! – слезы Франсуазы жгли плечо Габриэль.
– Тетя, что мне было делать? Меня травят уже пять лет: новая власть, Давид, Ворне и пуще всех Бригитта. Неужели я не имела права защищаться?
Франсуаза сцепила худые руки:
– Значит, если бы тебя не арестовали, ты сегодня превратилась бы в мадам Шевроль?
– Этого бы не произошло, – сказала Габриэль сухо. – Я даже заявление не подписала.
– А как же Этьен?
– А что Этьен? Сволочь он, этот Этьен. Готов убить, лишь бы заполучить меня, хотя знает, что я его терпеть не могу. – Обхватила руками колени и упрямо добавила: – Мне никого из них нисколечко не жалко. – Мельком подумала о Ворне и тут же отмахнулась от этой мысли. Ни один мужчина, допустивший, чтобы она очутилась в тюрьме, не стоил того, чтобы тратить свои последние дни на мысли о нем. – Мне жалко только тебя и себя. И обидно, что меня казнят из-за всей этой сволочи.
Франсуаза обняла племянницу:
– Даже не смей так думать! Не казнят. Мы что-нибудь придумаем, я обещаю. И не ругайся, вульгарное сквернословие не подобает девице.
Тетка успела стать старожилом Ла-Форс, ее аристократией. Счастливице повезло быть приговоренной еще в сравнительно мягкие времена, когда за отказ от ассигнатов наказывали всего лишь заключением. Поэтому ей, одной из немногих, не грозила смертная казнь. Когда жандармы каждое утро вызывали по списку очередную партию, ее сердце не сжималось, не пропускало стук, испарина паники и облегчения не обливала, как прочих узниц. Франсуаза даже устроилась с некоторыми удобствами: место у стены за колонной уже считалось принадлежащим ей. От какой-то давно казненной соседки она унаследовала невиданное богатство – старый, кишащий вшами матрас. Франсуаза знала тюремные распорядки, знала всех узников и ободряла новичков.
Жизнь в Ла-Форс была такой ужасной, что поначалу даже смерть показалась Габриэль предпочтительнее. Те, до кого еще не добралась мадам Гильотина, неминуемо гибли от болезней или истощения. Вид тетки ужаснул. Не осталось и следа от ее миловидности и пикантности. Выпали два боковых зуба, лицо покрылось густой сеткой морщин, кожа посерела, рот ввалился. Рука Габриэль невольно потянулась потрогать собственные губы – убедиться, что они все еще пухлые и уголки их по-прежнему задорно приподняты. Если ее голова и избежит сырой корзины палача, сама она здесь неминуемо станет такой же седой, сморщенной и беззубой, как Франсуаза. Внезапно превратиться в уродливую старуху казалось ужаснее гильотины. Даже если она, Габриэль де Бланшар, взойдет на эшафот, она взойдет на него красивой и несломленной. Это и есть женская доблесть, ничуть не меньшая, чем мужская: мужчины беспокоятся о собственной отваге, а женщины защищают свою красоту.
Но уже в первое утро, при первой же перекличке, на которой заключенных вызывали в трибунал, Габриэль осознала, что лучше страдать и надеяться в этом крысятнике, чем разом окончить мучения на эшафоте. Мон дьё, неужели она, Габриэль, может погибнуть? Нет, нет, только не она! Она хочет жить. Она не переживет смерти на гильотине! Каким угодно способом надо вырваться отсюда как можно скорее.
Женскую тюрьму Ла-Форс заполняли уличенные аристократки, воровки, нераскаявшиеся монашки, гулящие женщины, отчаявшиеся, слишком громко выразившие свои антиреволюционные настроения обывательницы, обвиненные в шпионаже старорежимные, утаившие урожай крестьянки, отравительницы и спекулянтки, нарушившие закон о максимуме цен. Последним было легче – у них имелись деньги. За деньги можно было получить отдельную камеру и еду извне. Но никакие деньги не спасали от вызова в трибунал. Тех, чьи имена выкрикивали, выводили во двор, сажали в «корзину для салата» и везли из Маре на остров Сите – во Дворец правосудия. По слухам, там для узников Ла-Форс имелось специальное помещение – «мышеловка»: в маленькую комнату набивали по нескольку десятков женщин, они часами не могли даже присесть, нужду приходилось справлять прямо под себя. Трибунал приговаривал две трети. У измученных и униженных осужденных тюремщики конфисковывали все оставшиеся личные вещи, распихивали обреченных по телегам и немедленно везли к месту казни. Путь к площади Поверженного трона, бывшей Венсенской заставе, где теперь стояла гильотина, длился около полутора часов. А под мадам Гильотиной сердце жертвы билось до тех пор, пока не наступала ее очередь подняться на эшафот под оглушительную барабанную дробь. Теперь каждый день казнили большие партии по сорок – шестьдесят человек, так что ожидание могло прибавить к жизни целый мучительный час. Тела сваливали в общие могилы на кладбище Пик-Пюс. Рассказывали, что из волос казненных делают парики, и ходили жуткие слухи о кожевенной мастерской в Медоне.
Так увезли из Ла-Форс новых приятельниц Франсуазы – графиню Сент-Амарант с дочерью Луизой. О Луизе сплетничали, что она была любовницей Робеспьера, и тот якобы выболтал ей какие-то государственные секреты. Другие осведомленные узники уверяли, что Луиза отказалась стать любовницей Сен-Жюста и это он отправил ее на гильотину. Увезли и гражданку Моморо, изображавшую Разум в гнусном представлении эбертистов в Нотр-Даме. Остальные заключенные так травили эбертистку, что она, казалось, ушла на смерть с облегчением. Юную Сесиль Рено, пытавшуюся убить Робеспьера, жалели все, но это ей не помогло. Неудачницу приговорили к смертной казни еще с пятьюдесятью девятью арестантами, в том числе с отцом, братом и теткой-монахиней, и Сесиль взошла на эшафот в красной рубахе отцеубийцы. Габриэль жалела девушку, но еще больше жалела, что той так и не удалось задуманное. И все узницы невольно радовались освободившимся местам. Впрочем, тюрьму тут же заполняли новые арестантки.