– Но если ты туда поедешь, они и тебя арестуют. Раз они в курсе, что мама с папой евреи, значит, и ты тоже, и тебя задержат.
Альбер слабо улыбнулся.
– Вчера я отреагировал почти так же, но мы долго всё это обсуждали и сошлись на том, что никогда нельзя сдаваться заранее.
Он играет с чайной ложкой, пытаясь удержать её в равновесии на краю миски.
– Я вернусь как можно быстрее, – говорит Анри, – а пока меня нет, Альбер будет всё так же работать в парикмахерской, и с этого дня мы запишем вас обоих в школу. Вы молодцы, что пошли работать, но я, видимо, плоховато вами занимался. Папа в такой тяжёлой ситуации, но всё же подумал о вашей учебе. Поэтому вы сделаете, как он сказал, и будете хорошо учиться. Лады?
Нам с Морисом не особенно хотелось соглашаться на это, но про отказ и речи не могло быть.
– Да.
Через десять минут Анри уже ушёл.
В полдень мы приготовили себе роскошный омлет с салом; Альбер пришёл в восторг от моего заработка и всего, что я принёс, но сердце у нас было не на месте.
В половину второго мы вошли на школьный двор, и Альбер попросил провести его к директору.
Директор пожелал взглянуть на наши дневники, и я с облегчением подумал, что они должны мирно покоиться в глубине одного из шкафов начальной школы на улице Фердинан-Флокон в XVIII округе Парижа, более чем в тысяче километров отсюда. Сцепив руки, мы ждали, когда закончатся эти нудные переговоры, с тайной надеждой, что нас не примут в новую школу без дневников. Я понимал не всё, о чём говорили взрослые, но препятствия казались совершенно непреодолимыми.
В конце концов, после бесконечных отговорок директор – с виду типичный южанин с массивными часами на запястье, которые привели меня в восторг – откинулся на спинку стула и издал астматический вздох.
Он смерил меня и Мориса взглядом, словно пытаясь угадать, не смутьяны ли мы, и сказал:
– Ну что ж, они приняты и могут идти в классы, я сам отведу их к учителям.
Морис аж побелел. Я, наверно, и сам стал такого же цвета.
– Что, прямо сейчас? – еле выговорил он.
Директор нахмурился: от этого вопроса так и разило неповиновением. Столь очевидное нежелание приняться за учебу немедленно было оскорбительно и ничего хорошего о нас не говорило.
– Разумеется, прямо сейчас, – сурово обрубил он.
Альберу стало нас жаль.
– Я приведу их завтра утром, надо купить им ранцы и тетради.
Директор кусал губы.
– И про грифельную доску не забудьте, она не помешает. Книги мы выдадим.
Мы вышли от него, вежливо попрощавшись. Во дворе послышался голос, готовившийся читать наизусть. Какая знакомая атмосфера.
Морис всё никак не мог прийти в себя.
– Ну и гад, ты видел, как он хотел нас сразу с порога запрячь?
Альбер веселится.
– Мне показалось, что вам лучше не злить его. Уверен, он уже взял вас на заметку.
Благодаря знакомствам, которые Альбер завёл в парикмахерской, он смог раздобыть талоны на текстильные товары, и наша последняя надежда рухнула. Стоя в примерочной какого-то портного, я разглядывал в куцем зеркале свой позорный наряд – чёрную форму с красной каймой. У Мориса была такая же, только на размер больше.
За ним последовал портфель с пеналом и двумя тетрадями. Теперь нас уже ничто не могло спасти, мы были полностью экипированы для учёбы.
Мы пришли домой одни, так как Альбер решил заглянуть к друзьям. Бросив покупки дома, мы грустно поплелись гонять мяч по пляжу. Нас это нисколько не порадовало, и мы устроили погоню по блокам причала, который доходил до самой эспланады перед казино. Оно было закрыто с начала войны, и краска на здании уже начинала трескаться.
Морис рассказал мне, что он делал в пекарне, а я поведал ему, как мешают цемент и каким образом можно быстрее всего вымыть тонну бутылок, но разговор вышел унылый.
Кроме того, хоть мы и не говорили об этом, но каждый из нас был поглощён мыслями о родителях. Ни сегодня, ни завтра папа не войдёт в нашу комнату, чтобы рассказать нам свои душераздирающие истории о погромах. Сейчас он сам проживал именно такую историю, и это было самым важным событием, какое когда-либо случалось в мире.
Вечером мы сделали себе ещё один омлет, на сей раз с картошкой, и Альбер заставил нас лечь пораньше. В восемь он уже выключил свет и объявил:
– Завтра в школу!
Уснул я с трудом. По-хорошему, я сейчас должен был бы играть в шахматы с мадам Вьяль. Ну и времена наступили – больше ни в чём нельзя было быть уверенным.
Оказалось, что мой учитель – это учительница. Надо сказать, что все мужчины ушли на войну и по большей части оказались в плену, и в годы оккупации в школах не осталось никого, кроме пенсионеров и учительниц начальных классов, чтобы учить уму-разуму юных французов. Морису достался очень старый господин с бородкой, давным-давно закончивший преподавать и теперь по триста раз на дню пытавшийся призвать к тишине взбесившуюся свору из тридцати пяти учеников, плевавших друг в друга шариками из бумаги.
Мой брат рассказывал мне об этом каждый вечер, и его истории наводили на мысль, что он активно участвует в классных побоищах. Он мастерил из бумаги хитрые самолётики и птиц, пытался монополизировать игру в шарики, которая велась на переменах, и решительно ничему не учился. Мне повезло гораздо меньше, но наша учительница была молода и казалась мне красивой и доброй; сам того не замечая, я довольно хорошо учился.
Правительство Виши, сочтя, что французские дети могут ощущать некоторый недостаток питания, выделяло школам витаминизированное печенье. Получив его на полдник, мы тут же пускались в сложные обменные операции, которым не было конца. Ну а полные заморыши получали от школьной медсестры кисловатые витаминизированные конфетки и ложку рыбьего жира. В одно и то же время – около десяти утра – по всей Франции, как занятой нацистами, так и свободной, школьники с шести до четырнадцати лет глотали эту отраву с одинаковыми гримасами.
Конфеты мне не полагалось, но я частенько выменивал её у своего соседа, который весил меньше, чем я, и, таким образом, имел на неё право – одна витаминизированная пилюля обходилась в четыре стеклянных шарика.
Потом на перемене я отыгрывал свои шары, так как я теперь бил всё лучше и лучше. Народ начинал опасаться братьев Жоффо, быстро заработавших себе репутацию людей весьма метких, что всегда ценится в краях, где царит петанк[16]. Морис ничем не брезговал и мог продуть десять партий подряд, чтобы создать впечатление, что он разучился играть, но, несмотря на эти хитрости, никто не хотел с ним связываться.
Я снова стал общаться с Виржилио, и мы по-настоящему сдружились. После школы мы всегда останавливались перед его домом и до самой ночи разыгрывали долгие партии в костяшки. Он любил их гораздо больше, чем шарики, и предавался этой игре весь учебный год. Это резко отличало его от других школьников, которым нравится менять свои игры в зависимости от времени года и даже конкретного месяца.
Шли дни. Новая жизнь оказалась не такой уже скверной, но новостей от Анри всё не было.
Так как мы теперь обедали в школьной столовой, то, приходя домой к вечеру, я каждый раз проверял почтовый ящик, криво висевший на входной двери. Но никаких писем там не было и в помине, хотя прошла уже неделя с тех пор, как брат уехал.
Альбер всё больше нервничал, я замечал это по множеству мелких признаков. Порцию табака, которая выдавалась на десять дней, он прикончил за два, и я чувствовал, что он с ума сходит.
Верный своему принципу, гласившему, что надо испытывать удачу даже тогда, когда всё кажется проигранным, он как-то вечером объявил, что, если до конца недели новостей не будет (это было в четверг), он сам поедет за ними в понедельник утром… Денег он нам оставит, мы справимся. Если через неделю-полторы он не вернётся, то мы должны будем уехать из Ментоны и разыскать то глухое место в горах Центрального массива, где укрылась одна из наших старших сестер, – она сделала это куда раньше нас.
– Вам всё ясно?
Мне было ясно одно: стоило нам только-только найти друг друга, и вот уже маячит новое расставание, и конца этому не будет.
Лампы очерчивала на столе ровный круг, оставляя в тени наши лица; свет падал только на наши неподвижные руки, и казалось, что они живут собственной жизнью.
Доделав домашнее задание, я отодвинул тарелку и взял учебник географии. Я должен был прочесть главу о белом угле и выучить её пересказ к завтрашнему утру. Морис молча встал и составил грязные тарелки в раковину: была его очередь мыть посуду. В тот момент, когда он открывал кран, ключ звякнул в замочной скважине, и вошёл Анри. Лицо его сияло. Альбер стал белым, как простыня.
– Ну?
– Их освободили.
Они произнесли это вместе. Анри поставил чемодан на пол, ослабил свой чёрный галстук, будто герой какого-нибудь детективного романа, и втянул в себя запах омлета, ещё стоявший в комнате.
– Я смотрю, вы тут не скучаете, пока я бегаю по всей стране, вызволяя родителей…
У нас оставалось последнее яйцо, и мы бросились жарить его, пока Альбер неспешно приступал к своему рассказу. Он снял ботинки и, сидя в носках, стал шевелить затёкшими пальцами.
Это была полноценная повесть, которая заняла весь оставшийся вечер, и спать мы легли очень поздно.
Как только он приехал в По, то узнал, где находится лагерь, – найти его оказалось несложно. Еврейские семьи держали на городском стадионе. Они прибывали туда в огромных количествах и жили в палатках под присмотром жандармов. Никаких посетителей не пускали. Надо было как-то пробиться к начальнику лагеря, который практически никого не принимал. Это отчасти объяснялось экономическими соображениями, так как наплыв людей в город мог сильно повредить местному продовольственному снабжению. Метрах в двухстах от входа в лагерь находилась кафешка, куда жандармы заглядывали выпить кофе перед сменой. Хозяин заведения щедро разбавлял этот кофе самогоном в обмен на дополнительную купюру, которую ему передавали под видом простого рукопожатия.