Я знал, что в глубине души он был доволен тем, что мы такие пробивные. Немного выше по улице жили двое детей почти одного с нами возраста. Мы иногда ходили друг к другу в гости семьями, но я этих мальчишек терпеть не мог. Они казались мне невыносимо напыщенными, и Морис поставил старшему роскошнейший фингал, за что был оставлен дома на целые сутки; я же был бесконечно восхищён своим братом. Когда требовалось как-то оправдать нашу беготню по городу перед мамой, главным аргументом папы была фраза: «Ты бы предпочла, чтобы наши дети были как у В.?». Она на минуту замолкала, потом качала головой, как человек, у которого остаются сомнения, и говорила:
– Не забывайте всё-таки, что мы в оккупации. Итальянцы, может, и относятся к нам хорошо[27], но кто знает, что будет дальше…
Тогда мы с Морисом дружно восклицали:
– Итальянцы? Да мы их всех знаем!
Папа смеялся, спрашивал, как поживает наша копилка, приходил вместе с нами в восторг оттого, что она всё тучнела, и однажды я слышал, как он говорит маме:
– Ты знаешь, что они собираются купить «Негреско»? Самое поразительное, что я иногда в это верю!
Позже я пришёл к выводу, что ему случалось беспокоиться за нас и в тревоге глядеть на часы, когда мы задерживались. Но он понимал, что жизненная школа, которую мы тогда проходили, была уникальным опытом и мешать этому не следовало. Папа знал, что, курсируя между портом и Старым городом, перетаскивая литры масла, кульки с чечевицей и пачки табака, мы узнаём о жизни больше, чем сидя за школьной партой или праздно болтаясь на пляже, как два парижанина на каникулах.
Я быстро проглотил обед, плеснул себе сливового сока прямо в тарелку и встал из-за стола одновременно с братом.
– Куда вы снова собрались?
Морис начал объяснять сложную схему: тот торговец успел продать всё своё мыло для бритья, но мог раздобыть немного в обмен на кожаные подмётки для обуви; это значило, что теперь надо заручиться согласием сапожника с улицы Сен-Пьер, предложив ему литр-два масла, на котором зиждились все наши операции.
Папа, слушавший наш разговор, выглянул из-за своей газеты.
– Если уж речь зашла о сапожнике, расскажу вам одну историю.
Только это могло немного умерить наше возбуждение.
– Так вот, сказал он, это история о об одном господине, который говорит другому: «Чтобы все люди могли жить спокойно, есть простейшее средство: надо избавиться от всех евреев и сапожников».
Второй господин смотрит на него удивленно и, подумав немного, говорит: «А почему от сапожников?»
Папа умолкает.
Мы удивлённо молчим, одна мама начинает смеяться.
Я спрашиваю:
– А почему от евреев?
Папа улыбается с некоторой горечью и, прежде чем снова погрузиться в газету, говорит:
– В том-то и дело, что такой вопрос тому господину и в голову не пришёл. В этом и юмор.
Мы выходим, задумавшись. Солнце нещадно палит, мостовые раскалены, и у всей Ниццы сейчас сиеста. Но не у нас.
На площади мы застали смену караула. Солдаты с ружьями на плечах истекали потом в своей форме; последний солдат в разводе тоже был с ружьём, но в свободной руке он держал гриф мандолины.
Я же говорю – здесь войной и не пахнет.
Серый двор поблёскивает под дождём. Уже холодно, и учитель разводит огонь в классной печке каждое утро.
Иногда, пока я ломаю голову над задачей по геометрии или пыхчу, рисуя схему французских рек (Гаронна и Рона мне всегда удаются, а вот Сена и Луара всё время оказываются слишком близко), он встаёт помешать поленья в печке, и нас обдаёт горячей волной. Печная труба тянется через весь класс, она закреплена на потолке железной проволокой. Потолок усеян шариками из промокательной бумаги, которую предварительно тщательно разжевывали, чтобы она как следует пропиталась слюной. Шарики высыхают и превращаются в твердые приплюснутые кружки, которые через день-два шмякаются нам на головы, к великой радости всего класса.
Стуча ботинками и скрипя скамейками, мы встаём: в класс вошёл директор. Жестом он велит нам сесть. Директор человек худощавый, и брюки доходят ему до самой груди; он приходит раз в неделю дать нам урок пения. Два старших ученика несут за ним фисгармонию и ставят её на учительский стол. Это штука вроде пианино, с одного бока которой приделана педаль – стоит нажать на неё, и механизм издаёт препротивный писклявый звук.
Директор смотрит на нас.
– Посмотрим, научились ли вы чему-нибудь. Камерини, прошу к доске: нарисуйте мне ровный нотный стан и поставьте скрипичный ключ.
Урок начинается. У меня совсем нет склонности к пению, я путаю ноты: басовые я ещё могу узнать, но как только четверть или половинка поднимается выше пятой линейки, я теряюсь.
– Сейчас мы с вами порепетируем песню. Надеюсь, вы будете петь от души. Чтобы освежить вашу память, я попрошу Франсуа спеть для начала соло.
Франсуа – круглый двоечник, совершенно неисправимый; руки у него залиты чернилами, а в глазах сквозит безразличие ко всему на свете. Каждый божий день он остаётся после уроков в виде наказания за что-нибудь; если бы ему довелось однажды уйти домой вместе со всеми, он бы страшно удивился.
И, однако же, Франсуа – любимчик директора, потому что у Франсуа необыкновенный голос. Этот король забияк, этот прожжённый стрелок из рогатки, этот рекордсмен по сидению после уроков обладал самым чарующим сопрано, какое я когда-либо слышал, – когда он пел во дворе, я тут же отбрасывал мяч, чтобы послушать. Впрочем, он ловко использовал свой талант и пел в обмен на перья, батончики лакрицы и другие подношения.
– Давай, Франсуа, мы тебя слушаем.
В полнейшей тишине взмывает чистый голос:
«Вставайте, сыны Отечества-а…»[28]
Мы слушаем, замерев и желая, чтобы это длилось вечно, но голос стихает.
Директор поднимает руку, будто дирижер.
– Внимание, теперь все вместе.
Мы поём от чистого сердца, мы знаем, что это не просто урок пения, что через эти слова до нас пытаются что-то донести.
Когда я рассказывал об этом папе, он удивлялся и восхищался тем, что мы разучиваем такие произведения, ведь какой-нибудь родитель мог пожаловаться властям и у директора были бы неприятности… Я не знал тогда, что наш директор не боялся неприятностей – этот худощавый человек в слишком высоких брюках был одним из руководителей местного Сопротивления.
Половина пятого.
Директор вызывает двух самых высоких ребят в классе:
– Отнесите фисгармонию в мой кабинет.
Он ищет меня глазами и добавляет:
– Жоффо, не забудь завтра утром оторвать листок календаря, а если ты забудешь, я доверю эту ответственную миссию кому-нибудь другому.
– Да, мсье.
Я смотрю на календарь над столом учителя: 8 ноября.
8 ноября – важная дата, это день рождения мамы, она, наверное, испекла что-нибудь. А ещё получит наши подарки. Морис согласился изъять часть наших сбережений, чтобы купить позолоченную брошь-зажим в форме морского конька, в глаза которого были вставлены красные камушки.
С того момента, как началась учёба, дела у нас пошли не так резво: во-первых, стало меньше времени, а во-вторых, сезон помидоров прошёл. Я знаю, что сейчас большие барыши делаются на вине, которое меняют на бензин и сигареты, но это сильно превышает наши возможности; мы смогли немного подзаработать в сентябре на шоколадных плитках, но с тех пор оказии подворачивались всё реже, а конкуренция со взрослыми заставляла нас браться за всё менее выгодные операции. Интендантская служба итальянских войск наконец признала свою ошибку и прекратила заваливать гарнизоны Лазурного Берега оливковым маслом, что лишало нас основной статьи обмена и крайне затрудняло нам бизнес.
Но мы ещё несколько раз приходили в «Тит», где я играл в шашки с почтальоном, Карло продолжал петь, а Марчелло, изрядно накачавшись белым сухим, принимался снова и снова изображать в лицах свой последний бой в Кёльне с Ферраре, боксёром полусреднего веса, которого он нокаутировал в восьмом раунде.
Марчелло утирал себе лоб после воображаемого боя и, как все солдаты в мире, показывал фотографию своей невесты, добиваясь моего одобрения.
– Красивая, Джузеппе?
Потягивая свой гренадин и пытаясь принять вид человека, знающего в этом толк, я поглядывал на фотографический снимок с обтрёпанными уголками, который подрагивал в руке Марчелло; я с удивлением отмечал, что со снимка мне улыбалась блондинка – я-то думал, что все итальянки темноволосые.
– Красотка, Марчелло, просто красотка.
Тогда Марчелло прыскал со смеху, задавая мне дружеского тумака, от которого я чуть не падал со стула.
– Да она совсем страшная, Джузеппе, ты ничего не смыслишь в женщинах, niente, niente[29].
Негодование душило меня: все в баре дружно смеялись надо мной.
– Чего ж тогда она твоя невеста?
Марчелло сгибался пополам от смеха.
– Потому что её папочка держит спортивный зал, capito[30]? Molto lires[31], много-много денег…
Я качал головой, удрученный не только тем, что Марчелло способен жениться ради денег, – это казалось мне совершенно противным природе, но и тем, что я ничего не смыслю в женщинах.
Видя моё опрокинутое лицо, Марчелло обнимал меня за плечи и просил папашу Россо налить мне ещё гренадину, что мгновенно излечивало моё горе.
Мама приняла наши подарки с большим воодушевлением, она тут же закрепила морского конька у себя на платье и расцеловала нас. Поцеловала она и мужа, который преподнёс ей от себя и моих братьев швейную машинку «Зингер» – в те времена ей цены не было. Теперь мама могла нашить куда больше вещей и при этом не орудовать день-деньской иголкой у окна.
Мы пришли в восхищение от наглядной демонстрации, которую мама тут же произвела на куске материи, извлечённой из шкафа. Машинка великолепно работала – чтобы привести её в движение, нужно было нажать ногой на железную решётку внизу. Эта решётка была соединена с приводом, который и запускал весь механизм.