Может быть, он и был прав, и до того, как стать творцом, необходимо сначала побыть копиистом, а прежде чем браться за симфонию – разучить гаммы. Пусть это кажется вполне очевидным, и всё же я в этом не до конца убеждён.
Как бы то ни было, каждый раз, когда я пытался привнести в моё изделие что-то от себя, меня сгоняли с табурета, и мой наставник в два счёта восстанавливал правильные пропорции, возвращая вазе выпуклость, которую я стремился уменьшить. Я снова принимался за дело и помимо своей воли начинал сплющивать раздутые бока вазы, что казалось мне вопиющей эстетической ошибкой.
После двух часов этой маленькой игры мастер остановил гончарный круг и растерянно посмотрел на меня.
– Никакого чувства пропорции, – пробормотал он, – ну и намучаемся же мы с тобой.
Я решил попытать счастья.
– А можно мне сделать одну вазу не по модели, просто для собственного удовольствия?
Я совершил самую непростительную ошибку, которую только можно себе представить. На меня обрушилась громогласная проповедь, и я всё больше съёживался под аргументами мастера: гончарное дело – не развлечение, прежде чем создавать что-то своё, надо научиться делать копии, дело делу учит, гончаром не станешь, импровизируя, и т. д. и т. п. У меня было ощущение, что с ним сейчас случится апоплексический удар.
Когда, как мне показалось, буря начала утихать, он выровнял мой ком глины ладонью и сказал:
– Начинай заново, я приду посмотреть через десять минут.
Я нажал на педаль. Он вернулся, отругал меня и приставил к одному из своих учеников, который, казалось, прирос к своему гончарному кругу примерно тридцать тысяч лет назад и сейчас следил лишь за тем, чтобы движения его рук были совершенно одинаковыми.
Я умирал от скуки, глядя на то, как под его руками понемногу возникала ваза, такая же, как множество других в этой мастерской.
Где-то через час я вернулся на своё место, но пришло время обедать.
Вид у Мориса был такой же недовольный, как и у меня, – напрашивался вывод, что Жоффо не созданы для того, чтобы работать с глиной.
Поев, я вернулся к своему кругу, мастер тоже, и я провёл два часа, оглушаемый его похожими на лай инструкциями, измазанный глиной до самых плеч, взмокший до самого пояса; я сказал себе, что, если не хочу однажды поддаться искушению запустить ему хорошим комом маслянистой земли в физиономию, то с керамикой надо завязывать.
Вот так люди и проходят мимо своего призвания. Такова была моя единственная встреча с искусством, которое позже, как известно, должно было прославить места[42], где состоялось моё боевое крещение. Но да будет всем известно: я был гончаром в Валлорисе.
Как бы то ни было, первое, что мы сделали, вернувшись в тот вечер в Гольф-Жуан, – пошли рассказать всё Сюбинаги.
– Конец, – сказал я, – не пошло у меня гончарное дело.
– И у меня, – подхватывает Морис. – Первый блин вышел комом.
Директор выслушал нас с благожелательным спокойствием, которое, казалось, не могла бы поколебать никакая катастрофа, и сказал:
– Вы не могли бы мне объяснить, чем именно вам не понравилось гончарное дело?
Я вскричал:
– Оно мне понравилось, даже очень! Но у меня не получается делать, как он хочет…
Сюбинаги остановил меня жестом, и, когда наши глаза встретились, я понял, что он не осуждал меня, не разделял педагогические концепции мастера и почти одобрял то, что моя натура не терпела такой муштры. Меня это сразу ободрило, и это чувство стало ещё сильнее, когда, заглянув в одну из папок, он добавил:
– Если вы согласны, то давайте попробуем работу на кухне, надеюсь, она вам больше подойдёт – дело это не такое творческое, но свободы точно будет больше.
Морис поблагодарил его. Я был доволен, что буду с Анжем, а потом, всем известно, что в любом заведении кухня – это место, из которого предприимчивый человек может извлечь для себя много пользы. Он проводил нас до двери и положил руки нам на плечи.
– Молодцы, что пришли поговорить. Если что-то будет не так, смело приходите, мой кабинет всегда открыт.
Это было началом трёх чудесных недель.
Работа на кухне оказалась совершенно непыльной. Морис помогал настоящему мяснику, нарубая стейки, и играл в карточную игру под названием «манилья», причём это второе занятие отнимало у него куда больше времени, чем первое. Что касается меня, я помню, что мешал картофельное пюре в котлах и салаты в большущих чанах, а ещё нарезал целые возы помидоров, всегда в компании Массо и Анжа – он охотно прерывал свой послеобеденный сон и прятки от начальства, чтобы помочь мне, и мы трое были просто неразлучны.
Внутри лагеря шла своя торговля, в основном сахарной пудрой и мукой. Лично мне случалось запихнуть в карманы несколько лишних бананов и печенек или засунуть за пазуху пару-тройку плиток шоколада, чтобы продегустировать их в дружеской компании, но ничего серьёзнее этого я себе не позволял. Не то что бы меня душила беспредельная честность, нет, но мне было бы чудовищно стыдно, если бы Сюбинаги однажды узнал о том, что я занимаюсь крупными махинациями в его лагере. Я знал, что ему отнюдь не просто было обеспечивать нас питанием. Он часто приходил поговорить с главным поваром, и я видел, как он нервничал, если грузовика с продуктами не было в обычное время.
Бывали вечера, когда мы все веселились и устраивали посиделки под гитару; мне нравился запах сосен и моря на закате, когда вечерний ветер прогонял дневную жару. В такие минуты мы все, за исключением Жерара, напоминавшего человека-машину, расслаблялись и хором подхватывали мелодии, которые начинал запевала. Эти вечера были как бальзам на душу, они напоминали нам о мирной жизни.
Но до нас доходили новости – их сообщали люди, привозившие нам провизию и те, кто возвращался из увольнений в город, на которые Сюбинаги был очень щедр, и мы знали, что война продолжается. Она бушевала в Италии, где немцы захватили в плен целые полки своих недавних союзников, и я спрашивал себя, что же стало с моими друзьями из «Тита»… Погиб ли Марчелло? Попал ли он в плен или вернулся на гражданку? А другие? В любом случае немцы ещё были в силе и держались хорошо; несмотря на все свои усилия, англичане и американцы не продвигались – их остановили к югу от Неаполя, и казалось, что им его никогда не взять.
В России немцы отступали, но гораздо медленнее, чем раньше, и меня начинали грызть сомнения. Массо, в конце концов, уверовал в россказни о манёвренной обороне, и мы опасались, что немцы готовятся к невиданному удару, который подчинит себе планету.
Мы мало говорили об этом в лагере, так как семьи некоторых подростков активно поддерживали Петена, а иногда и немцев. При их появлении разговоры стихали, и Морис посоветовал мне ни в коем случае не откровенничать с приятелями.
Для этого были и другие причины: кроме военных новостей, до нас доходили и ещё кое-какие известия, заключавшиеся в четырёх словах: усиление охоты на евреев. Я подслушал обрывок разговора об этом между Сюбинаги и старшим поваром, когда убирал грязную посуду в столовой. Из него следовало, что время полумер прошло. Любой еврей, и даже любой, кого можно было в этом заподозрить, отправлялся прямиком в немецкие лагеря. Когда я рассказал новость брату, оказалось, что он знал об этом ещё больше моего.
Как-то часов в десять утра, когда я начищал плиту, он пришёл ко мне в своём тёмно-синем фартуке, один из углов которого был подоткнут, как шинели пехотинцев в Первую мировую.
– Жо, я тут подумал кое о чём – если немцы вдруг заявятся сюда и начнут допрашивать нас, они сразу поймут, что мы евреи.
Я застыл с тряпкой в руке.
– С какой стати? До сих пор ведь…
Он перебил меня, и я выслушал его. Позже я поздравлял себя с тем, что слушал его очень внимательно.
– Слушай сюда. Со мной про это разговаривал директор. Гестапо больше не тратит время на расследования. Им теперь плевать на бумажки. Если мы им скажем, что наша фамилия Жоффо, а у папы лавочка на улице Клинянкур, то есть в самом что ни на есть еврейском квартале Парижа, они больше ничего и знать не захотят.
Видимо, я побледнел, так как он попытался улыбнуться.
– Я говорю всё это на случай, если они заявятся в лагерь. Надо придумать что-то совершенно другое, другую жизнь. И я вроде кое-что придумал. Иди сюда.
Я отодвинул чистящее средство и пошёл за ним на другой конец кухни, вытирая руки о свои и без того грязные шорты.
– Вот что я придумал, – сказал Морис. – Ты же знаешь историю Анжа?
– Естественно, он её уже сто раз рассказывал!
– Отлично, так вот – с нами произошло то же самое, что и с ним.
Он поставил меня в тупик – я совершенно не понимал, к чему он клонит.
– Не врубаешься?
Настолько глупым я всё-таки не был.
– Врубаюсь, конечно, – мы приехали на каникулы во Францию и застряли из-за высадки.
– В точку. Огромный плюс этой версии в том, что немцы не смогут связаться с друзьями или родителями, поскольку они остались там, и никакой проверки теперь не проведёшь. Им придётся поверить нам на слово.
Обдумывая его слова, я пришёл к выводу, что будет не так-то просто состряпать себе совершенно новое прошлое и не проговориться на гипотетическом допросе.
– «Там» – это где?
– В Алжире.
Я посмотрел на Мориса. Мне было более-менее ясно, что он должен был подумать обо всём, но надо было убедиться в этом, а значит, задать вопросы, которые нам самим могут задать.
– Профессия ваших родителей?
– Папа парикмахер, мама не работает.
– Адрес?
– Дом 10 по улице Жан-Жорес.
Он не запнулся ни на секунду, но это требует уточнений.
– Почему на улице Жан-Жорес?
– Потому что везде есть улица Жан-Жорес[43], а дом 10 потому, что это просто запомнить.
– А если они скажут описать магазин и дом, назвать этаж и всё такое, как сделать так, чтобы мы говорили одно и то же?