Мы втроём остаемся в коридоре, никто нас не стережёт. С верхнего этажа доносится приглушённый шум голосов и пишущих машинок, но из комнаты, куда вошли женщины, не слышно ни звука. Морис смотрит на меня, он говорит, почти не раскрывая рта:
– Справишься, Жозеф?
– Справлюсь.
Дверь открывается, и женщины выходят. Обе плачут. Я вижу, что их не били, и это придаёт мне сил. Они спускаются по лестнице, а мы всё так же ждём. Это напоминает мне визиты к зубному врачу на улице Раме, куда мама водила меня после школы.
Появляется переводчик. Наша очередь. Мы входим втроём.
Это номер отеля, переделанный в кабинет, и на месте кровати стоит стол, за которым сидит эсэсовец. Лет сорока, в очках, он кажется усталым и будет зевать в течение всего допроса. Он держит в руках документы Фердинана и смотрит на него. Молча делает знак переводчику.
– Ты еврей?
– Нет.
У переводчика детский голос и южный акцент – он стопроцентно местный. Он похож на одного из клиентов отца, чьё имя мне неприятно вспоминать.
– Если ты не еврей, почему у тебя поддельные документы?
Я не смотрю на Фердинана – если я буду смотреть на него, то растеряю всё своё мужество.
– Но… это мои документы.
Короткий разговор на немецком. Эсэсовец обращается к Фердинану через переводчика.
– Еврей ты или нет, проверить совсем не сложно, поэтому лучше скажи это сам прямо сейчас, иначе ты испортишь людям настроение и придётся применить силу. Так что лучше скажи всё начистоту, и вопрос будет закрыт.
Он говорит это так, как будто достаточно просто сознаться и всё закончится, все пойдут по домам.
– Нет, – говорит Фердинан, – я не еврей.
И без переводчика ясно, что он сказал. Эсэсовец встает из-за стола, снимает очки в роговой оправе и становится перед Фердинаном. Он бьёт наотмашь по бледной щеке, и голова Фердинана дергаётся в сторону. После второй оплеухи он начинает шататься и отступает назад. По щекам у него текут слёзы.
– Перестаньте, – говорит Фердинан.
Эсэсовец ждёт. Переводчик жестом приглашает Фердинана заговорить.
– Ну давай, рассказывай, откуда ты?
Еле слышно Фердинан говорит:
– Я уехал из Польши в сороковом, моих родителей арестовали, и через Швейцарию я…
– Ладно, ладно, это всё позже. Ты признаёшь, что ты еврей?
– Да.
Переводчик подходит к нему и дружески хлопает его по плечу.
– Ну вот, сам посуди, не лучше ли было сказать сразу? Всё, можешь спускаться на первый этаж, покажешь вот это часовому внизу у лестницы.
Он протягивает Фердинану бумажку светло-зелёного цвета. Очень скоро я узнаю, что она означает.
– Теперь вы двое. Вы братья?
– Да. Его зовут Жозеф, а я Морис.
– Как фамилия?
– Жоффо.
– И вы евреи.
Это не вопрос, тип говорит это утвердительно. Я хочу помочь Морису.
– Ну вот ещё! Вовсе нет!
Он удивлен моей горячностью. Морис не даёт ему времени отреагировать.
– Нет, мы не евреи, мы из Алжира. Если хотите, я расскажу.
Переводчик нахмурился и говорит с эсэсовцем, который снова надел очки и внимательно смотрит на нас. Он что-то спрашивает. Я начинаю понимать его всё лучше и лучше – немецкий действительно очень похож на идиш, но ни в коем случае нельзя показать этого.
– Что вы делали на улице Де Рюси?
– Мы приехали из лагеря «Новая жатва» вместе с Фердинаном и просто ждали его – он сказал, что заскочит к приятелю.
Эсэсовец крутит карандаш в пальцах.
Морис говорит всё уверенней, я чувствую, что он полностью владеет собой. Он рассказывает им нашу красивую историю про папу-парикмахера в Алжире, школу, каникулы и высадку союзников, которая помешала нам вернуться. Всё идет как по маслу, и вдруг нам задают вопрос про единственное, о чём мы не подумали.
– А вы католики?
– Конечно.
– Значит, крещёные?
– Да. И причастие получили.
– В какой церкви?
Проклятье! Мы влипли. Но голос Мориса звучит ещё твёрже.
– Ла Бюффа. В Ницце.
Переводчик почёсывает свое брюхо.
– А почему не в Алжире?
– Мама посчитала, что лучше сделать это во Франции, у неё тут жил двоюродный брат.
Он смотрит на нас, что-то корябает в записной книжке и закрывает её.
– Что ж, мы проверим, верно ли всё, что вы рассказали. А для начала пройдёте врача. Проверим, делали ли вам обрезание.
Морис не реагирует. Креплюсь изо всех сил, чтобы моё лицо меня не выдало.
Переводчик смотрит на нас.
– Вы поняли?
– Нет. Что такое «обрезание»?
Теперь они оба смотрят на нас. Может быть, ты немного перегнул палку, Морис, и мы скоро дорого заплатим им за свой апломб. В любом случае сейчас нашей складной истории точно придёт конец.
Поднимаемся на один этаж, солдат толкает нас в спину. Сейчас всё откроется, ну и чёрт с ним. На ходу выпрыгну из поезда, они не увезут меня в Германию.
Нас приводят в новую комнату. В ней нет письменного стола, но есть трое мужчин в белых халатах. Самый пожилой из них оборачивается, когда мы входим.
– О нет, мы не собираемся тут ночевать, мой рабочий день закончился полчаса назад.
Двое других ворчат и снимают халаты. Один из них немец.
– Это что за парочка?
Сопровождающий нас солдат протягивает ему какую-то бумагу. В это время двое других одеваются.
Старик читает; его чёрные брови как-то не вяжутся с сединой в его волосах.
– Снимайте шорты и трусы.
Двое других продолжают говорить о своём, я слышу отдельные слова, названия улиц, имена женщин, потом они пожимают руку врачу, который собирается нас осматривать, и выходят.
Он садится на стул и рукой подзывает нас к себе. Немец, который нас привёл, ждет сзади, мы стоим спиной к нему. Правой рукой доктор приподнимает полу рубашки Мориса, она закрывала его пенис.
Доктор молчит.
Моя очередь. Он смотрит.
– И после этого вы утверждаете, что вы не евреи!
Натягиваю трусы.
– Да, мы не евреи.
Он вздыхает и, не глядя на солдата, который всё ждёт, говорит:
– На него внимания не обращайте, он не понимает французского. Мы тут одни, можете сказать мне правду, я никому не расскажу. Вы ведь евреи.
– Нет, – говорит Морис. – Просто родители нас отправили на операцию, когда мы были маленькие: у нас были спайки. Вот и всё.
Он кивает.
– Фимоз, ну да. Вообрази себе, что все, кто тут оказывается, утверждают, что в детстве у них был фимоз.
– Но у нас был не фи… не то, что вы говорите, у нас были спайки.
– И где вас оперировали?
– В больнице в Алжире.
– В какой больнице?
– Понятия не имею, мы были маленькие.
Он поворачивается ко мне.
– Да, мама пришла навестить меня и принесла мне конфет и книжку.
– Какую книжку?
– «Робин Гуда», с картинками.
Молчание. Он откинулся на стуле и поочерёдно смотрит на нас. Не знаю, что такого этот врач прочёл в наших глазах, но он вдруг меняет тактику. Жестом он выпроваживает солдата из комнаты.
Он подходит к окну и смотрит на улицу, залитую светом заходящего солнца. Теребя в руках занавеску, он начинает тихо говорить.
– Моя фамилия Розен. Знаете, что это значит?
Мы переглядываемся.
– Нет.
– Нет, доктор, – вежливо добавляю я.
Он подходит и кладёт руки мне на плечи.
– Это просто-напросто значит, что я еврей.
Он даёт нам время переварить это сообщение и, подмигнув в сторону двери, добавляет:
– Это также означает, что со мной можно говорить свободно.
Глаза у него пронизывающие, почти чёрные. Я всё ещё молчу, но Морис реагирует быстрее.
– Ладно, – говорит он, – пусть вы еврей, но мы-то нет.
Врач ничего не отвечает. Он идёт к лестнице, роется в своем пиджаке, достаёт сигарету и закуривает. Сквозь дым он ещё какое-то время смотрит на нас. Невозможно понять, что творится в голове у этого человека.
Вдруг он негромко говорит, как будто бы сам с собой: «Красавцы».
Открывается дверь, и на пороге появляется эсэсовец в очках, который нас допрашивал.
Он задаёт короткий вопрос. В ответе, который даёт ему врач, я улавливаю только одну фразу, но она того стоит, она спасла нам жизнь: «Das ist chirurgical gemacht»[45].
Нас отвели в одну из комнат, которой раньше, видимо, пользовался персонал отеля. Заснуть я не смог. В шесть утра нас вызвали на новый допрос, на этот раз поодиночке.
Эсэсовец, который меня допрашивает, совсем не похож на предыдущего. Время от времени он прерывается, чтобы закапать себе капли в нос. Переводчик тоже другой, он раскатисто произносит звук «р».
С того момента, как я вошёл в комнату, между ним и мною установилась какая-то симпатия – я чувствую, что он мне поможет. На допросе переводчик исключительно важен. Достаточно одного слова, одной интонации, и всё меняется.
– Опиши свою комнату на улице Жан-Жорес.
Я знаю, что они сравнят мои слова с тем, что скажет Морис, но тут им трудно будет зажать нас в угол.
– У нас с братом одна комната на двоих, его кровать у двери, моя у окна, на полу паркет, у каждой кровати коврик, маленький красный коврик. И у каждого ночной столик с лампой, но лампы разные – у моей абажур зелёный и…
– Не говори так быстро, мне нужно перевести.
Он долго говорит по-немецки. Эсэсовец фыркает и что-то добавляет. На лице у переводчика проступает досада.
– Твой брат сказал, что у тебя абажур розовый.
– Нет, он ошибся, он зелёный.
– Ты уверен в этом?
– Уверен.
Они говорят по-немецки, и переводчик быстро роняет для меня одного:
– Ты прав, он сказал «зелёный». А твои двое братьев чем занимались?
– Стригли клиентов в парикмахерской.
– О политике разговоры вели?
Морщу лоб.
– Не знаю, никогда не слышал, чтобы они о чём-то таком говорили.
– Твой отец читал газету?
– Да, каждый вечер после ужина.
– «Республиканский Алжир» или какую-то другую?
А вот сейчас осторожно – это подсказка, но она может меня потопить. Этот человек вроде бы на