моей стороне, но я должен быть начеку.
– Я не знаю названий газет.
– Хорошо, иди.
Иду коридорами, вот наконец и комната для прислуги, где меня ждёт Морис.
Дверь закрывается. Солдаты никогда не закрывают её на ключ, но было бы безумием попробовать выйти.
В комнате есть окно, мы на самом верху, на последнем этаже. Опираемся локтями на подоконник и смотрим в окно. Если кто-то подсматривает за нами в замочную скважину или в какой-нибудь глазок, спрятанный в комнате, он даже не увидит, что мы разговариваем друг с другом.
– Ещё кое-что, – говорит Морис, – по воскресеньям мы ходили на море. Купались на каком-то пляжике, названия не помним.
Я думаю про себя, что мы что-то многовато чего не помним.
– И ещё можешь ввернуть, – едва слышно шепчет Морис, – что неподалёку на площади была мечеть.
Повторяю про себя, чтобы запомнить. Размышляю, какая деталь могла бы придать правдоподобия нашей истории. Вдруг меня озаряет:
– А что, если у нас был приятель-араб?
Морис хмыкает.
– И его звали Мухаммед, нет, ничего не придумывай, запутаемся. Разве в Париже у тебя есть друг-араб?
– Нет.
– Ну так и в Алжире нет.
Я думаю.
– Всё-таки в Алжире араба проще встретить, чем в Париже.
– Нет, мы жили в квартале для европейцев и не общались с арабами.
Мне кажется, что это притянуто за уши, но я молчу. Позже я обнаружил, что можно было и правда жить в Алжире и не знать никого из арабов – этот Морис Жоффо будто заранее чуял, какие колониальные проблемы поджидали Францию в будущем.
Скоро полдень, и я хочу есть, мы ничего не ели уже сутки. Раздаются шаги в коридоре, входит переводчик.
– Жозеф Жоффо, на допрос.
Это уже третий допрос со вчерашнего вечера, это никогда не кончится.
Допрашивает всё тот же простуженный эсэсовец. На сей раз он рассасывает пастилки.
– Во что вы играли в школе?
Ну на этот-то вопрос я легко отвечу, я мог бы рассказывать ему об этом дня два.
– В догонялки, в кошки-мышки, в салки, в вышибалы, в мяч, в шарики, в клоподавку, в классики, да во все игры! И в костяшки тоже играли.
Переводчик прерывает мою тираду и начинает переводить. Я понимаю, что он не знает, как сказать по-немецки «костяшки». Может, немецкие дети в них не играют?
– Я могу показать ему на монетах.
Он начинает смеяться, роется в кармане и протягивает мне мелочь. Беру у него пять монет, кладу на ладонь, подбрасываю в воздух и ловлю три из них тыльной стороной.
Офицер внимательно смотрит на меня. Я продолжаю демонстрацию. Переводчик посмеивается, и я чувствую, как напряжение немного спадает, но немец возвращается к допросу.
– Опиши нам город.
– Это большой город у моря, папа водил нас туда каждое воскресенье, если погода была хорошая, и там есть площадь, совсем рядом с улицей Жан-Жорес, а на ней белая мечеть, и вокруг всегда полно арабов. И ещё там есть большая улица, а на ней…
Начинаю описывать эту улицу, вспоминая бульвар Канбьер – его кафе, кинотеатры, большие магазины; через десять лет я осознаю, что описал им улицу Д’Исли[46] с большей точностью, чем если бы действительно жил там.
– …И порт очень большой, в нём всегда много лодок.
– Каких лодок?
В Марселе я как следует насмотрелся на лодки. И если уж они стояли в порту Марселя, то и в Алжир иногда должны были заплывать.
– Чаще всего красно-чёрные и с одной-двумя трубами. Обычно с двумя.
– Расскажи нам о твоих друзьях и о друзьях твоего брата.
– У нас разные друзья, мы же не в одном классе. Моего лучшего друга зовут Зерати, как-то он…
Через два часа я узнаю, что Морис тоже рассказал о Зерати. Видимо, эта фамилия показалась им достаточно алжирской для того, чтобы больше не трогать нас в этот день.
К семи часам солдат отвёл нас в кухню, где мы съели по тарелке супа, стоя перед рядами почерневших кастрюль.
Наступает вторая ночь нашего плена. Я спрашиваю себя, арестованы ли мама с папой. Если да и документы у них фальшивые, надо будет делать вид, что мы незнакомы. Нет, это было бы ужасно, даже думать о таком не хочу. Сон всё не идёт, и съеденный суп стоит комом у меня в желудке. Хоть бы меня не стошнило, мне нужны силы, завтра они наверняка продолжат допрос, и мне нельзя дать слабину. Господь евреев, арабов и католиков, пожалуйста, сделай так, чтобы я не дрогнул.
Я различаю в темноте более светлый квадрат окна. Морис ровно дышит рядом со мной. Может быть, завтра мы будем свободны.
Может быть.
Шесть дней.
Уже шесть дней, как они держат нас тут и не хотят выпускать. Был ещё один допрос на третий день утром и другой на четвёртый день после обеда. И потом два дня ничего. Морис задал вопрос переводчику, с которым столкнулся в коридоре отеля. Кажется, наше дело находится в производстве и немцы ждут какой-то важной информации, чтобы его закрыть. То есть либо освободить нас, либо депортировать.
Различные службы гестапо просто завалены работой. В центральном холле, в двух комнатах отдыха и в коридорах по всему отелю происходит постоянное движение. Лестницы забиты гражданскими, эсэсовцами, военными. Тут находятся отделы установления личности, надзора по месту жительства, выдачи аусвайсов. Изо дня в день мы видим в коридорах одни и те же свинцовые лица, на которых страх и усталость прорезали глубокие морщины. На площадке третьего этажа один человек ждёт, стоя уже третий день, он приходит очень рано и уходит под вечер. Кто он? Чего он хочет? За какой бумагой он напрасно ходит? Всё это выше моего понимания, а больше всего меня поражает контраст между злобным лаем капралов СС, которые гонят стада задержанных по лестницам (я чувствую по их жестам и голосам, что они были бы рады перейти к избиениям и убийствам), и, с другой стороны, тщательными разысканиями и целым арсеналом росчерков, штампов и печатей, которые они так неохотно ставят, – вся эта кропотливость завораживает. Как они могут быть одновременно убийцами и дотошными, прилежными административными служащими?
Как бы то ни было, но со вчерашнего дня дежурный сержант сообразил, как освободить двух своих человек от работы на кухне, – их заменяем мы. В первое утро я был рад выйти из комнаты, но это быстро прошло: после чистки овощей пришлось заниматься салатом и мытьем посуды, а после обеда вымыть ещё одну гору посуды. Больше шестидесяти эсэсовцев и служащих едят в старинной столовой отеля. Вчера к вечеру я настолько устал, что смог заснуть только поздно ночью, я слышал, как часы на какой-то церкви пробили два часа. Может быть, это была колокольня церкви Ла Бюффа?
Сегодня в семь утра нас разбудили и велели спуститься в кухню. Они выжмут из нас все соки и прикончат, я это чувствую. А ещё я чувствую, что теряю присутствие духа, и виновата в этом головная боль, почти непрерывно мучающая меня с момента последнего допроса.
Когда я вчера поднимался по лестнице, то увидел врача, уходившего домой. На нём не было белого халата, и я его еле узнал. Он заметил нас, удивился, быстро-быстро прошёл мимо и исчез за крутящейся дверью. Почему этот тип так поступил?
Почему он спас нас, тогда как он, должно быть, каждый день приговаривает сотни человек? Сжалился над двумя детьми? Вот уж вряд ли, вчера в комнате отдыха был целый отряд женщин-евреек с зелёными билетами, и некоторые держали на руках детей – они были гораздо младше, симпатичнее и трогательнее нас.
Может, тогда потому, что мы не раскололись, что наше упорство ему понравилось и он сказал себе: «Эти двое чертовски цепляются за жизнь, они её заслуживают, и я им помогу». Кто знает. Да и знает ли он сам? Может, выручив нас из беды, он сам себя удивил и ещё не пришёл в себя от изумления… Не знаю, а потом, мне так сложно думать, когда голова раскалывается. Морис просил дать мне аспирина, но его нет.
– Смотри.
Пока мы спускаемся в холл, брат резко сжимает мне руку и останавливается. Кажется, что в большой комнате отдыха арестованных больше обычного, и я вспоминаю, что сегодня пятница – день, когда отправляют свои поезда. Кого он там увидел?
– Справа, – шепчет Морис, – у колонны.
Тогда я наконец замечаю троих ребят в шортах. Это Массо и ещё двое человек из лагеря «Товарищей». Самый высокий сидел рядом со мной, когда мы занимались керамикой в Валлорисе.
Жан увидел меня. Он поднимает обе руки, его лицо светлеет. Я вот-вот разревусь и несусь к ним, Морис бежит сзади.
Пожимаем друг другу руки в окружающем нас гвалте, Массо обнимает меня, он смеётся.
– Мы-то думали, что вас отправили в лагерь, я был уверен, что они вас выслали. Почему они вас тут держат?
Это было бы непросто объяснить. Вместо этого я задаю вопрос:
– А вы как тут оказались?
Вид у него бодрый, волосы взъерошены, и он коротко рассказывает, что случилось.
– Этой ночью СС оцепило лагерь. Они вошли, подняли нас, заставили снять пижамы и осмотрели наши пиписьки при свете фонариков. Забрали всех обрезанных и меня тоже – когда мне было шесть, мне делали операцию, но у меня ещё не было возможности им объяснить…
Морис оглядывается, приподнимаясь на носках.
– Вас только трое? Больше никого не взяли?
Тот, что лепил со мной вазы, подмигивает.
– Когда стало известно, что Фердинана и вас арестовали, Сюбинаги принял меры.
Морис делает выразительный жест: нельзя говорить так громко, люди гестапо, одетые в штатское, смешиваются с толпой и слушают. Если они слышат что-то интересное, то болтунов отводят в подвалы, и никто не знает, что там творится.
Парень смекает и начинает говорить шёпотом.
– Вы знали, что у нас пряталось много евреев? Сюбинаги прямо ночью выставил их из лагеря, снабдив адресами. Нас прихватили на дороге в Грасс, мы были без документов.
Я смотрю на Массо. Он улыбается во весь рот и хлопает меня по плечу.
– Хорошая новость в том, Жоффо, что нас это не коснётся, нас не депортируют – мы-то не евреи.
Морис тянет меня за рукав.