– Пора на кухню, нам влетит, если заметят, что нас нет.
Быстро жмём руки. Прежде чем спуститься по служебной лестнице, я оборачиваюсь и смотрю на улыбающегося Жана. Я ещё не знаю, что больше никогда не увижу Жана Массо – что никто никогда его больше не увидит.
Поскольку он попал к ним в пятницу вечером, у немцев не было времени разбираться, кто он и что он. Гестапо Ниццы было обязано отправлять с каждым составом тысячу двести человек. В шесть вечера Жан был поражён, услышав своё имя в списках, и оказался в поезде смерти. Благодаря ему число получилось круглым и на этой неделе норма по арестованным евреям была выполнена.
В последовавшие за этим дни моя мигрень усилилась. Теперь даже ночью отель для меня был полон шума, шагов, криков, и я просыпался, подскакивая на постели и обливаясь потом. Теперь я был уверен, что в подвалах избивают людей. Нас больше не вызывали на допросы, и я не знал, что думать о том забвении, в которое мы понемногу погружались. Они что, совсем позабыли о нас? Наше досье затерялось? Или же, напротив, они проводили тщательнейшее дознание? Придавало спокойствия только одно – в Алжир им точно не добраться, но, может, у них были и другие способы проверить нашу личность.
За каждым обедом и ужином теперь разворачивалась одна и та же комедия: я больше не мог проглотить ни куска, Морис наседал на меня, и мы собачились. В один из вечеров я заставил себя съесть немного пюре с кровяной колбасой, а потом, пока я шёл в нашу комнату, меня стошнило на лестнице. На меня нахлынул ужас: если бы кто-то из немцев это увидел, меня бы побили, а может, и убили бы на месте. Я рухнул на постель с колотящимся сердцем, с желудком, ещё сжимаемым спазмами. Перед тем как уснуть, я почувствовал, что Морис снимает с меня ботинки и вытирает мне лоб полой своей рубашки. Я заснул.
Ночью у меня возникло странное чувство, будто кто-то скребётся в нашу дверь. Я проснулся, не чувствуя никакого страха. Пошарив под кроватью, я нащупал холодный металл пулемёта. Спрашивая себя, кто же мог положить его туда, я взял оружие в руки.
Моим босым ногам холодно на полу. Иду открыть дверь и оказываюсь нос к носу с эсэсовцем, который допрашивал меня на второй день. Его лицо придвинуто вплотную к моему – с такого расстояния оно кажется огромным, искажённым; я отчётливо различаю каждую пору у него на коже. Его глаза увеличились и стали похожи на два чудовищно больших озера, в которых я сейчас потону и исчезну навеки. Жму на курок, и он тут же летит к стене, обливаясь кровью.
Чувствуя восхитительный прилив сил, я выхожу в коридор. За одним из поворотов вдруг появляются немцы в форме и люди из гестапо, они бросаются ко мне с яростными воплями, я даю очередь из пулемёта и вижу, как их разбрасывает в стороны, а стены становятся красными. Начинаю спускаться по лестнице. Теперь все в ужасе разбегаются кто куда, и я начинаю стрелять без остановки, восхищаясь тем, что моё оружие не издаёт никакого шума. Это настоящая бойня: пули пробивают им животы, попадают в грудь, разносят их головы на куски. Жан Массо аплодирует в восторге и кричит: «Так держать, Жозеф, прикончи их всех!». Другие немцы выбрались из подвалов, и теперь я направляю ствол на них, поливая их пулями, и они падают, как жалкие марионетки. Льющаяся кровь уже доходит до моих ботинок, и я шлёпаю по ней, измазываясь по колени. Задыхаюсь от ужаса, и меня снова начинает рвать, после чего я падаю на гору трупов. Тогда я вижу папу, идущего ко мне из глубины тоннеля, и хочу побежать к нему, но мне никак не выбраться из-под рук и ног, опутывающих меня. Мне нечем дышать среди всех этих трупов, я делаю отчаянное усилие, чтобы выбраться на поверхность. Усилие было так велико, что мне удалось проснуться.
Я лежал в незнакомой комнате, в полнейшей тишине. Потолок блестел, словно лакированный, и я казался себе до смешного маленьким: из-под простыни было видно только мою голову на подушке.
Я снова закрыл глаза; через несколько мгновений чья-то рука опустилась мне на лоб, и я снова смог открыть глаза. В комнате стояла девушка. Она смотрела на меня с улыбкой, и я подумал, что она очень красива – улыбка у неё была нежная, а зубы жемчужно-белые.
Она поняла, что у меня нет сил заговорить, и сама ответила на все мои вопросы, как будто бы читала их в моих глазах. Ранним утром меня нашли в коридоре без сознания. Меня перенесли в другую комнату, потом пришёл врач и сказал, что это опасно: у меня начинался менингит.
Я слушал её. Я мог бы целыми днями слушать, как она говорит. Девушка объяснила мне, что я всё ещё нахожусь в отеле. Она оставила меня на несколько минут и вернулась с фруктовым пюре, которым накормила меня из ложечки. Я было попытался высвободить руку из-под простыни и взять ложку, но рука дрожала слишком сильно. Было страшно, что меня снова стошнит, но этого не произошло; я был рад-радёхонек, потому что не хотел запачкать простыню и навлечь неприятности на такую добрую девушку.
После того, как она ушла, я снова закрыл глаза, но передо мной вновь и вновь возникала одна картина, от которой невозможно было отделаться: я видел дверь.
Я знал, что эта дверь ведёт в подвал отеля «Эксельсиор», и в ней не было ничего особенного, но мне было очень страшно, что она откроется и оттуда появятся существа, чьи цвет и форма были мне неизвестны, но которые, несомненно, были чудовищами. В тот момент, когда дверь стала приоткрываться, я так закричал, что моя сиделка вернулась. Я снова был в испарине, и она вытерла мне лицо и шею. У меня получилось произнести несколько слов, что, казалось, её обрадовало – она сказала, что это хороший знак и я иду на поправку.
Она провела со мной полночи; каждый раз, просыпаясь, я видел, что она сидит в кресле, и успокаивался.
Дело близилось к утру, и я заметил, что теперь нахожусь один в комнате. Тогда произошло нечто странное: я встал и подошёл к окну. Хотя было ещё довольно темно, я смог различить внизу чей-то силуэт, распластанный на тротуаре. Это был мальчик, лежащий в луже крови. Я всмотрелся в его лицо повнимательней и вдруг узнал его: это был Жозеф Жоффо.
Это было забавно: я одновременно лежал замертво на мостовой и продолжал жить в комнате лазарета. Но что было по-настоящему важно, так это разобраться, что же было правдой. Должно быть, мои серые клетки нормально работали, так как я пришёл к следующему заключению: надо выйти из комнаты, и я непременно кого-нибудь встречу. Если этот кто-то заговорит со мной, то настоящий Жозеф – я, а если мне никто не скажет ни слова, то тогда настоящий Жозеф умер и лежит в сточной канаве.
Я вышел и оказался в коридоре. Долго идти не пришлось. Чей-то голос заставил меня вздрогнуть:
– Эй, ты что это тут делаешь?
Я обернулся к нему и улыбнулся. Теперь я был спокоен: настоящий Жо был жив. Не торопясь я вернулся в комнату, а изумленный врач тут же сделал заключение, что я страдаю сомнамбулизмом; с тех пор дверь в погреб перестала мне являться.
Дни теперь текли спокойно и почти счастливо. Я довольно быстро выздоравливал, и моя сиделка, которую звали мадмуазель Хаузер, поздравляла меня с тем, что мой цвет лица становится лучше день ото дня.
Однажды утром, с неделю после того, как я там очутился, я спросил у неё, почему она не носит халат, как другие врачи и медсестры. Она улыбнулась и сказала:
– Потому что это не больница, а я не медсестра.
Я на мгновение потерял дар речи, а потом спросил:
– Но почему же вы тогда ухаживаете за мной?
Она отвернулась и принялась снова поправлять мне подушки. Прежде чем я успел задать другой вопрос, она сказала только одно:
– Я еврейка.
Никогда ещё мне не было так тяжело противостоять отчаянному желанию сказать «я тоже», но я не мог, это было исключено – возможно, прямо сейчас кто-то слушал под дверью. Ничего не ответив, я уловил момент, обхватил её руками за шею и поцеловал. Она тоже поцеловала меня, погладила пальцами мою щёку и вышла. Я отчаянно желал, чтобы немцы ещё долго – очень долго, пока не кончится война – нуждались в ней и чтобы они никуда не увезли её в одну из проклятых пятниц…
Вечером она вернулась с книгой и дала её мне.
– Ты бы почитал немного, Жо, ты уже давно не ходишь в школу. Тебе это было бы полезно.
Я принялся читать и начал глотать по две-три книги в день. Теперь я мог в любой момент встать на ноги. Я часто просил у мадмуазель Хаузер позволения написать брату, но регламент был строгим – никакая переписка с внешним миром не разрешалась.
Однажды утром, в девять часов, когда я увлечённо читал что-то из Джека Лондона, отворилась дверь и вошёл врач. Я его знал, этот врач приходил ко мне, когда я только сюда поступил. Он взглянул на листок с температурой у изножья кровати, сказал мне высунуть язык и даже не взглянул на него. Подойдя ближе, он приподнял мне веко и сказал только одно:
– Одевайся.
Я не мог поверить своим ушам.
– Твои вещи в шкафу.
Я решил во что бы то ни стало остаться тут ещё ненадолго.
– Но у меня не получается встать, как только я ставлю ногу на пол, начинает кружиться голова и я падаю.
Даже не потрудившись ответить мне, он взглянул на часы.
– Через пять минут ты должен быть внизу, не тяни.
Пришлось одеться. Мои вещи были выстираны и выглажены, и я почувствовал в этом руку своей сиделки. Выходя, я не увидел её за стеклом маленького поста, где она обычно сидела, – он находился рядом с моей комнатой, и я часто приходил к ней поболтать. Я было хотел написать «и больше я её никогда не видел», но замечаю, что уже не раз использовал это выражение. Увы, оно снова мне необходимо. Куда вас отправили, мадмуазель Хаузер? В какой лагерь вы прибыли одним туманно-холодным утром, какие стоят в эту пору в Польше и Восточной Германии? Столько лет прошло, а я всё так же вижу светлое лицо, склонённое надо мной, чувствую нежные руки у себя на лбу, слышу голос:
– Ты бы почитал немного, Жозеф, ты уже давно не ходишь в школу…
Я вспоминаю и другое милое лицо, смотревшее на меня с нежностью, – лицо Мориса. Он осунулся и потерял свой румянец.