Мешок с шариками — страница 33 из 47

Когда мы входим, один из младших поваров оборачивается и смотрит, как мы водружаем корзину на стол.

– Что вам тут надо?

– Вы же просили принести помидоры.

Он мгновение изумлённо смотрит на нас, а потом резко отворачивается.

– Хорошо, оставьте их там. Вы нам больше не нужны.

Его удивление не ускользнуло от меня. Оно станет мне ещё понятнее, когда я пойму, что в трёх следующих трапезах – сегодняшнем ужине и завтрашних обеде и ужине – не окажется ни малейших следов помидоров. Морис был абсолютно прав, этот новый шеф «Эксельсиора» – страшный человек. Вдруг нас ждут и другие ловушки?

Кюре из церкви Ла Бюффа пришёл через три дня. Он присел на стул, любезно принесённый одним из эсэсовцев, что было весьма редким для этих стен знаком уважения. Но других знаков не последовало. Кюре просидел на своём стуле три часа, не шевелясь и не говоря ни слова. К концу третьего часа ему сообщили, что сегодня его принять не смогут.

Он встал и пальцем поманил переводчика, проходившего в этот момент по коридору. Мягким размеренным голосом он сказал ему, что отлично понимает, насколько гестапо сейчас загружено, вернее сказать, перегружено работой, и посему он придёт завтра к семи утра и будет ждать до закрытия, а то и до победы Третьего рейха, если понадобится, так как не может допустить, чтобы нацистские административные службы допустили серьёзную ошибку, от которой пострадают двое детей. Он также позволил себе добавить, что господин архиепископ проинформирован о его ходатайстве и решительно настроен поддержать его в самых высоких инстанциях и даже в Берлине, если в том возникнет нужда.

Пока он говорил, небольшая группа эсэсовцев собралась вокруг него. Когда славный кюре позже рассказывал нам эту историю, он добавил: «После того, как я закончил разглагольствовать, они уставились на меня, и я еле удержался от того, чтобы не благословить их». В лице этого кюре нам попался самый упрямый, весёлый и несгибаемый спаситель евреев от нацистов, какого только можно было найти в департаменте Приморские Альпы.

На следующий день не успела ещё открыться дверь отеля, а дневные часовые – заступить на смену, как наш кюре возник перед дежурным солдатом в холле «Эксельсиора». Он дружески кивнул часовому, просеменил к лестнице, завладел стулом, пробормотал двум эсэсовцам, игравшим в карты: «Прошу, не обращайте на меня внимания…», и устроился напротив кабинета. В этот раз он захватил с собой молитвенник, и по одному его виду становилось ясно, что легче будет передвинуть с места Монблан, чем только предположить, будто этот человек способен хоть на миллиметр отклониться от своей цели.

Каждый раз, когда переводчик, служащий или ещё кто-то проходил по коридору, им надо было слегка огибать сидящего перед дверью кюре.

В полдень его всё ещё не приняли.

В пять минут первого кюре запустил руку в глубокий карман своей сутаны и вытащил оттуда аккуратно сложенный конверт из бумаги. Внутри находились два ломтя хлеба и кусок мортаделлы. Он с аппетитом съел свой сэндвич, аккуратно сложил бумагу, убрал её в карман и положил в рот аптечный леденец, который, видимо, заменял ему десерт. Поскольку немецкий жандарм метрах в десяти от него с возмущением смотрел на это безобразие, он встал и обратился к нему на грамматически правильном немецком, слегка подпорченном сильным южным акцентом:

– Прошу прощения за беспокойство, солдат, но не будете ли вы так любезны принести мне стакан воды?

После этого случая кюре быстро стал развлечением для служащих, что внушило некоторые опасения руководству. Поэтому в два часа дня его приняли первым. Встреча была короткой и сухой, но учтивой.

Он вернулся на следующий день, и на этот раз стул ему не понадобился. Его сразу же провели в кабинет. Кроме требуемых документов кюре принёс ещё и наши свидетельства о крещении и письмо, написанное лично архиепископом, который уточнял, что эти два свидетельства были выданы в соборе Алжира, города, где мы появились на свет, но хранились у него, так как без них было бы невозможно провести таинство причастия, которое, как он подтверждал, состоялось в церкви Ла Бюффа в указанную дату. Ввиду чего он просил о нашем немедленном освобождении и заявлял о своей готовности, буде этих доказательств окажется недостаточно, явиться в штаб-квартиру гестапо для личной беседы.

Судя по всему, гестапо совсем не желало вступать в открытый конфликт с епископатом. Причины этого даже сегодня не до конца ясны, но об одной из них всё же можно догадаться. Даже в эти годы, когда во Франции оставалось так мало мужчин, пищи и сырья, даже тогда, когда французских рабочих увозили на немецкие заводы, политика европейского сотрудничества не прекращалась. Не стоило ссориться с французской Церковью и её многочисленными прихожанами только ради того, чтобы отправить двух детей в газовую камеру. Чтобы не дискредитировать свою политику нейтралитета по отношению к католикам Ниццы, гестапо согласилось, после более чем месяца ареста, выпустить Мориса и Жозефа Жоффо на свободу.

В 1943 году человеческая жизнь чаще всего зависела от сущей малости, а наша так и вовсе держалась на волоске: нас спасло лишь то, что мы попали в «Эксельсиор», когда еженедельный эшелон был уже укомплектован, а страсть немцев к бюрократии заставила их завести на нас отдельное дело. Так повезло далеко не всем.

Из гестапо нас забирал кюре, он держал каждого из нас за руку. Когда твидовый пиджак подписал документ об освобождении, священник забрал бумагу с видом человека, которому её уже давно были обязаны выдать, и не сказал «спасибо». В этом даже был лёгкий намёк на раздражение, как бы говоривший: «Долго же вы раскачивались».

Прежде чем выйти из кабинета, он сделал прощальный кивок и сказал нам:

– Морис, Жозеф, попрощайтесь с мсье.

Мы сказали хором:

– До свидания, мсье.

Он молча смотрел, как мы уходим, так что переводчику даже не пришлось ничего переводить.

На улице меня ослепили солнце и ветер с моря. Я подскочил от неожиданности: перед отелем нас ждал грузовичок, на котором мы приехали в Ниццу. За рулем сидел Сюбинаги, он обнял нас обоих, совершенно счастливый.

– Ну всё, едем, возвращаемся в «Новую жатву», хватит уже болтаться в городе.

Машина трогается. Оборачиваюсь: часовые у отеля становятся всё меньше, а потом остаются за поворотом. Всё кончено, мы на свободе.

Едем мимо набережных, вот и искрящееся море. Скоро в него опустится солнце. Машина тормозит.

– Я схожу за сигаретами, – говорит Сюбинаги, – в Гольф-Жуан больше не привозят табак, может, тут повезёт.

Мы выходим из машины.

Здесь самое дикое место пляжа, а галька крупнее и грубее, чем в других местах. С трудом пробираюсь по ней на своих деревянных подошвах. Но чем ближе к морю, тем более мелкими и плоскими становятся камушки, постепенно превращаясь в скользкое месиво, которое прячется в морской пене.

Пока я вожусь со своими шнурками, Морис уже стягивает носки. Но наконец-то и я стою босыми ногами в воде, которая струйками перетекает у меня между пальцев.

Мы идём вперёд вместе. Сначала вода кажется холодной, но это приятно. Море ровное и неподвижное, словно огромная лужа масла, которое заходящее солнце окрашивает в красный цвет. На пляже сидят чайки. Вдруг они разом срываются с места, проносятся прямо у нас над головами и взмывают над морем, паря в потоках ветра.

Мы уже по колено в воде, пора остановиться. Небо пронзительно-голубое. Мы просто стоим там и молчим.

Я ни о чём не думаю, моя голова пуста, я лишь знаю, что буду жить, что я свободен, как эти чайки.

За нашими спинами, облокотившись на парапет, стоит Сюбинаги и смотрит на нас.

Жерар появляется у двери в кухню. Он всё так же безупречен, каждую ночь убирает свои шорты под матрац, чтобы на них сохранялась стрелка.

– Жо, к телефону.

Отодвигаю свою фасоль – я вынул из неё столько нитевидных прожилок, что ими можно было бы шить лет десять – и бегу через лагерь к кабинету директора. Сюбинаги говорит по телефону и протягивает мне трубку, как только я появляюсь.

– Это твой отец.

Изо всех сил прижимаю трубку к уху, пока он выходит и закрывает дверь на ключ с той стороны.

– Алло, папа?

Видимо, мой голос дрогнул, так как он не узнал меня.

– Это ты, Жозеф?

– Да. Как ты?

– Очень хорошо, очень-очень хорошо. Мама тоже. Я рад, что вы оба в лагере.

– Я тоже.

Я слышу, что он взволнован, его голос немного дрожит. Он добавляет:

– Вы большие молодцы, что справились! Мы, конечно, перепугались, когда увидели Мориса, но я знал, что всё образуется.

Судя по тому, какое облегчение звучит в папином голосе, он не так уж сильно был уверен в этом.

– Ты сильно испугался?

– Нет…то есть не очень, я там ещё заболел, но уже совсем выздоровел. А как Анри и Альбер?

– С ними тоже всё хорошо, я часто получаю от них весточки. Нам везёт, что и говорить.

– Да, надеюсь, что так.

– Послушай, мне надо идти домой, а то мама начнёт волноваться, ты же её знаешь… Поцелуй от меня Мориса, и тебя я тоже крепко целую. Теперь мы уже скоро увидимся.

– Да, папа.

– До свидания, Жо, и…будь умницей…

Если он говорит мне: «Будь умницей», значит, больше не знает, что сказать, и мне страшно, что я сейчас зареву прямо в трубку.

– До свидания, папа, до скорого.

Щелчок. Он повесил трубку.

Какая досада, что Морис сегодня не в лагере – он работает на ферме в трех километрах отсюда. Снова принимаюсь за свою фасоль. Жизнь в лагере уже не та. Тести забрала какая-то из его тётушек, и я остался без друга. И потом, после той ночной облавы гестапо атмосфера уже не такая доверительная. А ещё нас стало меньше, некоторые уехали. Говорят, что один из самых старших ребят записался в милицию[48]. Вечерами мы уже не сидим так долго вместе, между нами воцарилось недоверие. Но даже в таком виде этот лагерь – рай для меня: как же чудесно, когда можно ходить, куда хочется, и, конечно, дышать свежим воздухом. Дни становятся короче, надвигается зима. Ещё одна военная зима.