– Надеюсь, это ненадолго.
Мы простояли там два с половиной часа.
Ужасней всего страдают колени. Они словно прижаты спереди и сзади двумя дощечками – поначалу давление небольшое, но постепенно становится невыносимым. Вот почему нам приходится стоять на одной ноге, подняв другую в воздух; но ногу, стоящую на земле, в течение десяти секунд сводит судорога, поэтому приходится менять их, и это выглядит как медленный, примитивный танец навьюченных медведей, переваливающихся с лапы на лапу…
– Идёт.
Шёпот бежит по толпе и словно поднимает волну – я вижу ладони, хватающиеся за ручки чемоданов, пальцы, впивающиеся в лямки рюкзаков. Люди подбирают свой многочисленный багаж и крепко прижимают его к себе.
Я наклоняюсь, совсем чуть-чуть, так, чтобы не свалиться на рельсы.
Да, вон локомотив, он еле движется, не выпуская ни малейшего дымка в утреннее небо, – я даже не заметил, какое сегодня приятное утро.
Откидываюсь назад, с трудом натягиваю лямку сумки и жду, подобравшись, с ноющими мышцами – если ты хочешь снова увидеть Париж, малыш Жо, действовать придётся быстро.
Вот и поезд.
Переполнен.
Людей столько, что они, кажется, вот-вот начнут выпадать из дверей. Сейчас будет что-то ужасное. Я чувствую, как сзади на меня начинают наседать. Несмотря на моё сопротивление, меня незаметно выносит вперёд, я уже почти касаюсь животом медленно проплывающих подножек вагонов.
– Да не напирайте вы так!..
Слышны крики, должно быть, несколько тюков свалились под колеса, но я не смотрю туда – если отвлекусь хоть на секунду, меня оттеснят назад.
Тормоза визжат так, что, кажется, трескаются рельсы, и поезд останавливается.
Двери открываются автоматически, и меня словно всасывает туда насосом: передо мной стоят два типа, бросаюсь пулей и обхожу одного из них, ещё рывок – и мне удаётся поставить носок своего ботинка на первую ступеньку. Стисни зубы, Жожо! В исступлении наваливаюсь всем телом, а сзади люди наваливаются на меня, едва не расплющивая мне лопатки.
Моя грудь оказывается в тисках, дышать больше нечем; силой высвобождаюсь и упираюсь в стену, как неудачно: передо мной огромный бугай, мышцы на плечах так и выпирают из-под рубашки – это самый большой здоровяк, которого я когда-либо видел. Он поднимается на ступеньку, две, снова толкается, входит и больше не двигается, полностью заполняя собой дверной проход.
Сзади раздаётся плач и женские крики.
Рука великана пытается нащупать дверцу, чтобы захлопнуть её за своей массивной задницей. Я стою на второй ступеньке, и этот гад занимает собой те десять сантиметров, которых мне бы хватило, чтобы войти. Его рука напоминает сплошной клубок мышц, который вот-вот сомкнётся. Вдруг он яростно лягает ногой стоящих сзади и изо всех сил швыряет меня на перрон, одновременно отбрасывая и всех тех людей, что были у меня за спиной.
В бешенстве подпрыгиваю и всеми своими зубами впиваюсь в мясистую руку этого психа.
Он ревёт от боли, оборачивается в полкорпуса, и я ныряю в просвет, как регбист. Лёжа на животе, я слышу, как за мной закрывается дверца вагона; голова у меня прижата к плечу, туловище распластано на куче чемоданов, а ноги высовываются в дверь.
Мне понадобится добрых тридцать километров, чтобы вернуться в вертикальное положение.
Укушенный бугай бросает на меня злобные взгляды, но молчит – тем лучше для него. Он должен понимать, как подло с его стороны было лягаться. Да и потом, мне плевать на него, поезд идёт вперёд, медленно, но идёт, и каждый оборот колеса приближает меня к дому. Я знаю, что рано или поздно мы приедем: сегодня вечером, завтра, через неделю, но я буду дома.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пока я брал штурмом купе, ввинчиваясь в него, как шуруп, Морис отнюдь не ждал у моря погоды. Железной дороге он предпочёл автомобильную – у этого типа всегда были собственные вкусы.
Он всё ловко обтяпал. У его хозяина был друг, а у друга – машина, но ни капли бензина. Морис мчится к нему: если для него найдётся место в машине, он достанет бензин (которого пока нет и в помине). Затем брат кубарем спускается в подвал, находит бутылку старого коньяка, заливает в другие девятнадцать бутылок некрепкий чай, чтобы добиться нужного цвета, даёт какому-то сержанту отведать из правильной бутылки и меняет всё это на пять канистр бензина – в самый раз, чтобы доехать из Р. до Парижа.
Затем Морис собирает свои вещи и приходит к патрону с протянутой рукой, имея двойную цель: распрощаться и получить своё жалованье. Безрезультатно. И тут происходит история с реблошонами[68].
Париж голодает или вот-вот начнёт, и эти сыры там будут на вес золота. Морис возмущается тем, что ему не хотят платить. Хозяин обещает прислать ему жалованье по почте, но у брата есть идея получше.
– Если согласитесь, – говорит Морис, – я могу взять несколько реблошонов, продать их там и прислать вам разницу.
Дальнейших объяснений не требуется, патрон всё понял. У него есть кое-какие сомнения, но дело того стоит. Мальчик-то бесхитростный, и патрону всегда удавалось не платить ему за работу: он отделывался тем, что время от времени угощал пацана хорошим куском хлеба с рийетом[69] или ласково похлопывал его по плечу.
– Тебе же хорошо с нами, а, Морис? Тебе не на что жаловаться, ведь сейчас война, всем несладко, но ты ешь у нас досыта. Я никак не могу платить тебе, как Леону, которому семнадцать и который вдвое больше тебя…
Наконец, он решается:
– Ладно, я дам тебе реблошоны.
Далее следует целый ряд рекомендаций по отпускной цене, срокам, мерам предосторожности и т. д.
Вот так, пустив в дело двадцать пустых бутылок, две банки чая и бутылку коньяка, Морис Жоффо возвращается в столицу, роскошно устроившись в кузове слегка трясущейся старой машины. Голова его покоится на подушке из реблошонов, которые он продаст на той же неделе и о которых законный владелец никогда больше не услышит. И поделом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Станция Маркаде-Пуассонье.
Три года назад в один погожий вечер я спустился в метро, направляясь на вокзал Аустерлиц, а сегодня я возвращаюсь.
Улица всё та же, между водосточными желобами крыш видно всё то же стальное небо, и в воздухе разлит всё тот же запах – запах парижского утра, когда ветер играет листьями редких деревьев.
Моя сумка при мне, но теперь мне легче её нести – я вырос.
Бабушки Эпштейн тут больше нет. Нет и соломенного стула на пороге. Мясная лавка Гольденберга закрыта. Сколько-то нас вернётся?
«Парикмахерская Жоффо».
Всё те же красивые, чисто написанные буквы. Витрина отсвечивает, но я вижу Альбера, который кого-то стрижёт. Позади него Анри орудует метлой.
Маму я тоже вижу.
А ещё я вижу, что папы тут нет, и сразу понимаю, что больше никогда не будет… Больше не будет красивых историй, рассказанных вечером при зелёном свете абажура. В конце концов, Гитлер оказался страшнее царя.
Анри смотрит на меня, я вижу, как шевелятся его губы, Альбер и мама оборачиваются и говорят что-то, чего я не слышу.
Смотрю на своё отражение в витрине.
Это правда. Я вырос.
Эпилог
Вот так.
Мне сейчас сорок два, и у меня трое детей.
Я смотрю на своего сына так же, как тридцать лет назад мой отец смотрел на меня, и мне в голову приходит вопрос, возможно, глупый, как многие вопросы.
Зачем я написал эту книгу?
Конечно, я мог бы спросить себя об этом до того, как взяться за перо, это было бы логичнее, но жизнь часто не подчиняется логике. Книга написалась сама собой – возможно, мне это было необходимо. Я говорю себе, что сын прочтёт её позже, и этого мне достаточно. Отбросит ли он эту книгу, посчитав её копанием в прошлом, или, напротив, задумается над ней – теперь решать ему. Как бы то ни было, я представляю, что сегодня вечером мне пришлось бы, в тот час, когда он войдёт к себе в комнату, расположенную рядом с моей, сказать ему: «Дружок, вот твоя сумка и 50 000 франков (старыми), ты должен уехать». Это когда-то произошло со мной и моим отцом, поэтому меня охватывает безграничная радость при мысли о том, что с моим сыном такого не случится. Неужели в мире что-то пошло на лад? Меня глубоко восхищает один пожилой господин по имени Эйнштейн, написавший много чрезвычайно учёных вещей. Он также сказал, что между пятью минутами на раскалённой сковороде и пятью минутами в объятиях красавицы существует, несмотря на одинаковый промежуток времени, пропасть, отделяющая секунду от вечности. Когда я смотрю на своего спящего сына, то могу пожелать лишь одного: чтобы ему никогда не довелось испытывать минуты страдания и страха, которые выпали на мою долю в те годы.
Но чего мне бояться? Такое больше не повторится, никогда, никогда больше. Перекидные сумки пылятся на чердаке, где навсегда и останутся. Надеюсь…
Диалоги с читателями
С того момента, как в 1973 году вышла моя книга «Мешок с шариками», я не прекращал общаться с читателями, присылавшими мне множество писем, на которые я старался отвечать, насколько то было в моих силах. И если не все из них получили вовремя ответ, на который вправе были рассчитывать, я прошу у них прощения. Вести переписку такого масштаба – работа весьма сложная, а вопросы, которые у читателей вызвала моя история, зачастую удивляли, огорчали или ставили меня в тупик. Настолько же запоминающимися – и увлекательными – оказались для меня десятки встреч с младшими и старшими школьниками, которым сегодня столько же лет, сколько было мне во время войны. Их живость, чуткость и меткость их вопросов очень часто приводили меня в волнение и даже поражали. И я должен горячо поблагодарить преподавателей, организовавших эти встречи и часто говоривших мне о том, что мои книги помогают им в их педагогическом труде.
Тем не менее о некоторых из заданных мне вопросов я продолжаю размышлять, хотя в своё время и дал на них ответы, возможно, не всегда исчерпывающие. Когда сидишь перед юной аудиторией, наперебой задающей тебе вопросы, порой нелегко найти нужные слова, чтобы выразить главное. Каждый раз, когда мне доводится рассказывать об этом периоде своего детства, я вновь переживаю страх, который испытывал, когда мне приходилось день за днём, час за часом скрываться или обманывать тех, кто меня допрашивал. В подобных обстоятельствах только размышление и дистанция позволяют найти по-настоящему верный ответ, который позволит ничего не переврать, не упустить и сохранить какую-то объективнос